Исследования >

«…И красавица и чудный человек»

I

Мария Федоровна Андреева несомненно одна из самых замечательных русских женщин конца XIX — начала XX столетий. Она долгое время оставалась в тени Станиславского и Горького, а ныне и черных мифов о революции. Между тем Мария Федоровна была более яркой, при ослепительной красоте удивительной актрисы, личностью, чем знаменитые режиссер и писатель.

В книге «Моя жизнь в искусстве» Станиславский практически не упоминает Марии Федоровны, хотя она явилась находкой для него уже в Обществе искусства и литературы, а в становлении Художественного театра сыграла важную роль как актриса сама по себе и через Савву Морозова, который взял на себя строительство здания театра, и через Максима Горького, пьесы которого в условиях брожения в обществе оказались в высшей степени актуальны, но именно события с репрессиями против студенчества вносят ноты непонимания между актрисой и режиссером, что будет лишь усиливаться, вплоть до временного разрыва, а там вмешаются события первой русской революции…

«Обыкновенно говорят и думают, — писала Мария Федоровна на склоне лет, взявшись было за воспоминания, — что в старости человек вспоминает о пройденном им пути без ярких ощущений пережитых чувств и событий, — не знаю, может быть, это так и есть. Но когда я оглядываюсь на длинный путь, близящийся к концу жизни моей, чувства горят в сердце моем и иногда больно жгут, а события встают одно за другим предо мной, как будто вчера только пережитые или виденные».

Именно эта острота восприятия прошлого, как на сцене вновь проступающего, видимо, не дала Марии Федоровне сколько–нибудь последовательно написать мемуары, исключительные по содержанию и лицам и по стилю… Только несколько отрывков — о родителях и детстве, о Станиславском, о Горьком…

Родилась Мария Федоровна в семье артистов Александринского театра; ее мать, сирота, росла под опекой приемной бабушки из немок, воспитывалась в хореографическом училище, но, закончив драматическое отделение, была принята в труппу Александринского театра; ее отец из обедневших дворян Харьковской губернии пяти лет вместе с братом был привезен в Петербург и помещен в приют для офицерских детей в Царском Селе, откуда перешел в Морской корпус, где учился вместе с будущими художником и писателем Верещагиным и Станюковичем. Выйдя в гардемарины, он ушел в актеры, к ужасу его богатых родных. Очевидно, здесь решающую роль сыграла юная актриса, которую он увидел на сцене в Кронштадте.

«То, что отец, увидев блестящую красавицу, влюбился в мою мать на всю жизнь пламенно и верно, — не удивительно, — пишет Мария Федоровна. — Но что мать моя, окруженная поклонением самой блестящей молодежи Петербурга, воспитанная бабушкой в таких взглядах, что надо выйти замуж за богатого и прочно устроенного человека, влюбилась в моего отца, человека без всяких средств и совсем неустроенного, — можно объяснить только очень хорошими и прочными свойствами ее душевного склада».

«Шесть лет продолжалась борьба молодых со старшими», — пишет Мария Федоровна. Что бабушка была против — ясно, но и родные отца находили, по тем временам, что женитьба на настоящей актрисе равносильно браку с женщиной легкого поведения. Лишь тогда, когда актера из гардемаринов приняли в Александринский театр, бабушка уступила: верно, судьба.

Федор Александрович Федоров–Юрковский более преуспел не как актер, а режиссер, он станет главным режиссером Александринского театра, у которого дома бывали Менделеев, Островский, Станюкович, Крамской, Репин, Варламов, Давыдов, Стрепетова, Савина… В 1889 году Федоров–Юрковский для своего бенефиса выбрал пьесу «Иванов» — в ту пору еще никто, и сам Чехов не верил, что из него выйдет драматург. С того времени, вероятно, Чехов очень хорошо относился к отцу Марии Федоровны и с нею был близко знаком.

Мария Федоровна — старшая из трех сестер, у них был и брат, — росла прехорошенькой, рано закончила гимназию, училась в драматической школе и дебютировала в Казани 18-ти лет, но вскоре вышла замуж «за богатого и прочно устроенного человека», крупного железнодорожного чиновника, генерала, который вместе с молодой женой увлекался театром. В Тифлисе Мария Федоровна Желябужская (по мужу) училась пению и даже дебютировала как оперная певица. Но все это было пока всего лишь любительством.

«Репетиции сопровождались ужинами и танцами, после спектаклей тоже ужинали и танцевали, публику составляли родные и знакомые. Бывало очень весело; когда попадалась интересная роль, приятно было ее играть и иметь успех — словом, все, как полагается у праздных, имеющих много свободного времени, обеспеченных людей».

Так бы и прошла жизнь, как у многих, если бы Мария Федоровна не потянулась к чему–то настоящему и высокому. Она вступила в Общество искусства и литературы, которым руководил К. С. Станиславский и где «репетиции отнюдь не были забавой и развлечением, а серьезным делом». Дебютировала она в Москве 15 декабря 1894 г. в пьесе А. Островского «Светит, да не греет», а партнером ее был Станиславский. Правда, Марии Федоровне запомнилась роль Юдифи в пьесе Гуцкова «Уриэль Акоста», а Уриэля Акосту играл Станиславский.

«На первой читке я сильно волновалась, у меня перехватывало дыхание, и, несмотря на то, что я училась петь и прилично владела голосом, он у меня срывался, но мое исполнение понравилось Константину Сергеевичу. Помню, как он, потирая руки, очень довольный, говорил Александру Акимовичу Санину: „Наконец–то мы напали на готическую актрису“. Что он под этим подразумевал, аллах ведает: должно быть, по его мнению, я годилась для исполнения драматических ролей в классическом и романтическом репертуаре».

Это само собой, но определение «готическая актриса», мне кажется, относится непосредственно и к росту, и к легкому, возвышенному складу души актрисы. По фотографиям видно, что актриса рядом с очень высокого роста Станиславским или Горьким не выглядит маленькой, при этом она была стройна, тонка, подвижна, вся устремленная ввысь по свойствам души и по целям, что зрители сразу угадывали и устремлялись за нею. В Москве критики сразу заметили новую актрису М. Ф. Андрееву (псевдоним со временем заменит ее фамилию по мужу). И, хотя к труппе Общества искусства и литературы относились как к любителям, критики явно сразу выделили Марию Федоровну.

«Искренность тона, чувство меры и изящная отделка деталей были те элементы, на которых основала свое исполнение г–жа Андреева. Образ Юдифи явился цельным, поэтичным, пленительным и женственным», — писали в «Русском листке» 13 января 1895 года.

В «Московских ведомостях» от 16 апреля 1895 года критик Ю. Николаев отмечает режиссерскую работу Станиславского (в спектаклях по двум вышеназванным пьесам) и игру его и особо Андреевой: «У нее несомненный и большой талант. В исполнении ею роли Юдифи, очень характерном (она действительно напоминала богатую еврейскую девушку того века, которую мы видели на иных портретах и картинах старых мастеров), было то высокое и простое искусство, которого недостает большей части наших русских актрис. Олю (из Островского) она сыграла очень трогательно, просто и изящно».

Критик видел — в сравнении с известными западными актрисами, что М. Ф. Андреева «могла бы быть прекрасной Корделией, Дездемоной и т. д.». Это был дебют отнюдь не любительницы, а незаурядной профессиональной актрисы, что почему–то не было до конца осознано Станиславским, хотя Мария Федоровна невольно заняла ведущее положение уже в Обществе искусства и литературы и первые годы в Художественном театре. В «Уриэле Акосте» она была незаменима, без нее пьеса не шла.

За шесть сезонов в Московском Художественном театре Мария Федоровна сыграла пятнадцать основных ролей в пьесах Чехова, Горького, Островского, Гауптмана, Ибсена, Шекспира. Для театра, в котором изначально не признавалось премьерство, это было необычно, но это было необходимо для успеха дела и в виду исключительных свойств актрисы. Мария Федоровна была единственной исполнительницей роли Раутенделейн в «Потонувшем колоколе», Эдды Габлер, Кете в «Одиноких», Веры Кирилловны из пьесы Вл. И. Немировича–Данченко «В мечтах» и первой исполнительницей Ирины в «Трех сестрах», Вари в «Вишневом саде», Наташи в «На дне», Лизы в «Детях солнца».

Театральный критик Сергей Глаголь писал о роли Раутенделейн: «Г–жа Андреева — чудная златокудрая фея, то злая, как пойманный в клетку зверек, то поэтичная и воздушная, как сказочная греза».

Была актрисой иного типа и по внешним данным М. И. Лилина, жена Станиславского.

«Не обладая очень богатыми внешними данными — ей часто мешали физическая слабость и слабый голос, — она создавала такой силы, обаяния, простоты и вдохновения образы, что они запоминались на всю жизнь, — писала Мария Федоровна, — и нельзя было уже представить себе эти образы другими. Она была незабываемой Машей в „Чайке“, Соней в „Дяде Ване“, Аней в „Вишневом саде“ и в то же время совершенно неподражаемой Наташей в „Трех сестрах“.

Мария Федоровна и как актриса и как личность производила совершенно удивительное впечатление. В шекспировских пьесах она играла с блеском, в роли Оливии в „Двенадцатой ночи“, со слов критика, она была так изящна и красива, настолько соответствовала шекспировскому образу, что напрашивалось на полотно художника. И тут же роль Кете в „Одиноких“, ничем бы, казалось бы, непримечательная мещаночка вырастает у Марии Федоровны в удивительный образ… И. И. Левитан в письме Чехову от 7 февраля 1900 г. писал: «Познакомился с Андреевой, дивной исполнительницей Кете в „Одиноких“, — восхитительна…»

Марию Федоровну в роли Кете в пьесе Гауптмана „Одинокие“ на сцене Художественного театра в декабре 1899 года видел Лев Николаевич Толстой. Вот как его отзыв передает М. И. Лилина: „Одинокие“ ему страшно понравились, и пьеса и исполнение, в Марию Федоровну Желябужскую он совсем влюбился, сказал, что такой актрисы он в жизни своей не встречал и решил, что она и красавица и чудный человек».

Актриса В. Л. Юренева вспоминала:

«Я до сих пор помню лицо М. Ф. Андреевой — Кете после самоубийства Иоганнеса: Кете падает на пол с зажженной свечой, и пламя играет в ее расширенных, застывших от ужаса глазах. Вообще М. Ф. Андреева в этой роли была так трогательно беспомощна, нежна и прекрасна, что обычное сравнение страдающей женщины со сломанным цветком на этот раз вполне выражало то, что видела публика».

Актриса В. П. Веригина, видевшая Марию Федоровну на репетициях и на сцене, рассказывает, как она играла Ирину в «Трех сестрах» и Кете в «Одиноких», Веру Кирилловну в «В мечтах» или Варю в «Вишневом саде». Она пишет и в общем плане:

«У Андреевой была великолепная техника и какой–то особенный голос. Как бы тихо она ни говорила, слова были слышны, звук доходил до последнего ряда так же, как бывает слышен самый слабый звук музыкального инструмента, когда его коснутся пальцы виртуоза.

Александр Блок говорит о „струнных женских голосах“. Такое определение всего больше подходит к голосу Андреевой. Сильные места роли Мария Федоровна играла с настоящим артистическим нервом».

«Нередко встречаешь актрис, у которых находишь сходство с кем–нибудь из товарищей по профессии: что–то напоминает внешний облик или что–то знакомое слышится в голосе, но никто никогда не напоминал мне Марию Федоровну. Она, конечно, не была такой большой актрисой, как Комиссаржевская. Ее глаза не излучали те „снопы“ внутреннего огня, какие излучала Вера Федоровна, артистический нерв, вся внутренняя энергия не были такими сильными, как у последней, но все же, я не боюсь это утверждать, Андреева была „явлением“ в театре».

Эти слова Веригиной требуют комментариев. В начале воспоминаний она замечает:

«Мария Федоровна Андреева — одна из ведущих актрис Московского Художественного театра — как это ни странно, очень мало упоминается в статьях и воспоминаниях о нем…»

Это идет, вероятно, от Станиславского, который об Андреевой в его книге «Моя жизнь в искусстве» почти не упоминает, — причины известны. Но если сравнивать Веру Федоровну Комиссаржевскую и Марию Федоровну Андрееву, необходимо учесть ряд обстоятельств и природу дарований актрис. Прежде всего Вера Федоровна вполне реализовала себя как актриса, чего не удалось сделать Марии Федоровне — и не только из–за разногласий со Станиславским и Немировичем–Данченко, а в большей мере из–за участия в событиях вооруженного восстания в Москве, с последующей эмиграцией, — неожиданно для себя она вступила с подмостков на сцену, где разворачивались события мировой истории, и самое удивительное — и там победила — как личность.

Помимо всего этого — кто тут выше, ясно, — в восприятии двух актрис должно отдавать отчет в том, что Комиссаржевская — романтическая актриса, с соответствующей эстетикой (со «снопами» огня), Мария Федоровна — актриса русского классического театра, как Ермолова, здесь мера и пластика во всем. Сама Веригина это сознает: «Актриса, обладавшая особым тембром голоса, большим темпераментом, необыкновенной способностью передавать музыкальный ритм роли, она выделялась своеобразием, только ей свойственными особенностями игры, естественностью и простотой. М. Ф. была очень красива и пластична, особенно на сцене, но красота эта не существовала сама по себе, она всегда помогала глубже выявить внутреннюю жизнь образа».

Это красота и гуманизм в облике и во внутренней сущности актрисы, красота классического искусства, та красота, которая одна способна преобразить мир.

Но красота классического искусства, как повелось с классической древности и эпохи Возрождения в странах Западной Европы, — это и гражданственность, и героизм, что проявила актриса, верная как в идее, так и в жизни порыву ее души к свободе.

II

Мария Федоровна, помня сколько было толков вокруг ее взаимоотношений с Алексеем Максимовичем Горьким, сама решила поведать и набросала два отрывка, совпадающих по содержанию.

«Впервые мне пришлось встретить Алексея Максимовича в Севастополе, в 1900 году, когда Художественный театр ездил показать Антону Павловичу Чехову его пьесу „Чайка“, которую тот в Москве не видел, уехал до первого представления…

Конечно, мы все, актеры, знали о Горьком, многие восхищались его талантом… Лично мне как писатель он был известен с первого же его появления в толстых журналах и с первого же прочитанного мною рассказа „Мальва“. Меня захватила красота и мощь его дарования…

В те годы мне вообще пришлось переживать большую духовную ломку — из обыкновенной дамы, жены крупного чиновника, привыкшей ко всем атрибутам подобного положения, я мало–помалу становилась человеком и актрисой».

Мария Федоровна была не совсем «обыкновенной дамой»: родившись и получив воспитание в демократической среде, благодаря положению мужа и ее красоте она оказалась блестящей дамой высшего света, которая при этом увлекается любительством с блеском и благотворительностью, сама выступая на благотворительных концертах и вечерах, устроенных, в частности, Софьей Андреевной, женой Льва Толстого. Но это было по ту пору в России в порядке вещей. Любительством и благотворительностью занималась и княгиня Зинаида Николаевна Юсупова.

Только Мария Федоровна предпочла из светской дамы стать «заправской актрисой, стало быть, перешла на серьезную и обязательную работу», и, как она пишет, «мне посчастливилось незадолго перед тем впервые встретить настоящих убежденных людей, молодых марксистов». Это были студенты Московского университета, товарищи репетитора ее сына. Они из всех писателей выделяли Горького, известность которого не только в России была беспримерна.

«Шло первое представление в Севастополе „Эдды Габлер“ Ибсена… После третьего акта слышу чей–то чужой мужской голос:

— Это великолепно! Это великолепно, я вам скажу.

А затем стук в мою дверь и голос Антона Павловича:

— Можно к вам?

Когда они оба вошли, Чехов и Горький, меня прежде всего поразило, до чего они разные!»

Горький был — для светской дамы и актрисы — совершенно из другого мира. Вероятно, Чехов пропустил его вперед.

«Горький показался мне огромным. Только потом, много спустя, стало ясно, как он тонок, худ, что спина у него сильно сутулится, а грудь впалая. Одет он был в чесучовую летнюю косоворотку, на ногах высокие сапоги, измятая как–то по–особенному шляпа с широкими полами почти касалась потолка и, несмотря на жару, на плечи была накинута какая–то разлетайка с пелериной. В мою уборную он так и вошел в шляпе».

«— Черт знает! Черт знает, как вы великолепно играете, — басит Алексей Максимович и трясет меня изо всей силы за руку (он всегда басит, когда конфузится). А я смотрю на него с глубоким волнением, ужасно обрадованная, что ему понравилось, и странно мне, что он чертыхается, странен его костюм, высокие сапоги, разлетайка, длинные прямые волосы, странно, что у него грубые черты лица, рыжеватые усы. Не таким я его себе представляла.

И вдруг из–за длинных ресниц глянули голубые глаза, губы сложились в обаятельную детскую улыбку, показалось мне его лицо красивее красивого, и радостно ёкнуло сердце».

В ту весну в Крыму неприметно для всех разыгралась другая любовная история — Чехова и Книппер.

«Однажды осенью, после нашей поездки в Крым, мне доложили, что спрашивают меня Шаляпин и Горький. Они пришли просить достать денег для помощи духоборам, высылаемым куда–то в Америку…»

Представьте себя на месте актрисы, сколько–нибудь известной или прославленной. К вам приходят, ну, кто угодно, из заинтересованных лиц, из студентов, из светских дам, с просьбой помочь кому угодно, но в данном случае Шаляпин, уже известный певец, и Горький, еще более известный писатель, — приходят к актрисе? Нет, с какой стати? Приходят к светской даме, известной в высшем обществе, среди крупного чиновничества и купечества, то есть там, где водятся деньги, несравнимые с их гонорарами. И она, конечно, помогла им и духоборам, и всем, кто нуждается, пользуясь вниманием к ней людей состоятельных.

«С той поры мы видались с Алексеем Максимовичем очень часто. Приезжая в Москву, он всегда заходил ко мне, подолгу засиживался… Он присылал ко мне людей из Нижнего с просьбой устроить их, сделать то или другое. Бывая у меня, он часто говорил, встречая много народу: «Место свято пусто не бывает».

Пьеса «На дне», репетиции с поездкой на Хитров рынок, роль Наташи, казалось бы, совершенно не подходящая для Марии Федоровны, успех спектакля предрешили все дальнейшее.

«В третьем акте ему понравилось, как я играла. Пришел весь в слезах, жал руки, благодарил. В первый раз тогда я крепко обняла и поцеловала его, тут же на сцене, при всех». Такого романа между актрисой и писателем во всей истории человечества не было, но сколько было наговорено тогда, и новая волна непонимания, лжи и откровенной клеветы несется вновь сегодня.

Известно, Мария Федоровна не жила с мужем (вина его), но согласилась остаться в его доме ради детей, с условием: если она кого полюбит, он первый узнает о том, что подразумевало официальный разрыв. Такое условие предполагало само собой безупречное поведение жены. Поэтому пусть не твердят злопыхатели в блогах «о мужьях» М. Ф. Это заведомая ложь. Она полюбила и связала открыто свою жизнь с Горьким. Казалось бы, не редкая уже для той эпохи история, но шум был поднят огромный и в Москве, и в Художественном театре, докатится до США, где пресса будет исходить в ханжеской истерике.

Мария Федоровна сняла себе квартиру; не она, а Горький поселился у нее. Она писала ему в письме от 10 мая 1904 года:

«… Вообще „высшее общество“ — исполняется пророчество Константина Сергеевича — отвернулось от меня! Сегодня я провожала Л. Л., и на вокзале семейство Жедринских (тот самый камергер, который был у Коровина) не удостоило меня узнать и прошло мимо особенно строго, я чуть было не упала в обморок „от отчаяния“, но удержалась ввиду многочисленной окружающей меня публики.

Вот оно, возмездие за дурное поведение! О–о-о!! И как мне было весело и смешно. Весело, что я ушла от всех этих скучных и никому не нужных людей и условностей. И если бы даже я была совершенно одна в будущем, если я перестану быть актрисой, — я буду жить так, чтобы быть совершенно свободной! Только теперь я чувствую, как я всю жизнь крепко была связана и как мне было тесно…»

Анна Каренина новой эпохи в России. Как быстро все переменилось! Но власти не хотели о том ведать и лишь усиливали репрессии. Студенческие беспорядки и избиения студентов сотрясали всю Россию и определяли умонастроение общества на многие годы вперед. Без учета этих обстоятельств всякое слово об эпохе начала XX века — неправда и ложь.

Беспокойство Марии Федоровны и хлопоты за арестованных студентов, с пропуском репетиций, вызвали недовольство Станиславского, будто она проявляет небрежность в работе, при этом он, избегая прямого разговора с актрисой, говорит на эту тему с Саввой Тимофеевичем Морозовым… Проявляет какое–то недовольство актрисой и Немирович–Данченко… С каждой новой ролью возникают внутренние течения и трения. Возможно, руководство театра не мирилось с премьерством, невольным для актрисы. В «Чайке» Мария Федоровна с Москвиным не играли, но их посадили под сцену, откуда они пропели песню… Когда же Художественный театр собрался в Крым, пришлось дать роль Нины Заречной Марии Федоровне, вместо Роксановой, по желанию Чехова. При постановке «Вишневого сада» тоже возникли сложности: сочли, что роль Вари — главная, но М. Ф. не справиться, решила О. Л. Книппер, а со слов Немировича–Данченко выходило, что М. Ф. «боится выглядеть слишком аристократичной» для Вари, чему Чехов не поверил, видимо, ибо когда ему предоставили на выбор четырех актрис на роль Вари: Андрееву, Лилину, Литовцеву и Савицкую, он выбрал М. Ф.

Художественный театр, следуя новым веяниям, ставит пьесы Метерлинка, что куда ни шло, но уж как–то странно — с чтением реферата на тему «Тайна одиночества и смерти», что воспринимается как кризис театра. Сохранилась переписка между М. Ф. и Станиславским 1903−1904 годов, когда у нее зреет мысль в виду сложившихся обстоятельств не то, что уйти, а взять годичный отпуск, — по ней видно, увы, Константин Сергеевич оказался не на высоте: он не вник в сомнения и тревоги актрисы, принял все за обычные интриги: решила уйти — пусть уходит, уходит навсегда.

Мария Федоровна думала совершить турне по России и заработать хотя бы половину того, что собрала — 50 тысяч — Комиссаржевская, деньги — ясно — были нужны ей не для себя, но тут вмешались события и прежде всего Кровавое вокресенье, арест Горького, в это время Мария Федоровна была больна тяжело в Риге. Она внесла залог в 10 тысяч, кажется, больше, 17 тысяч, за Горького. Проведя какое–то время на юге, они поселились в Финляндии, и в это–то время Репин написал портрет Марии Федоровны.

Кажется, портрет не совсем окончен. Если посчитать, Марии Федоровне 37 лет, Илья Ефимович знал ее с детства, и он невольно мог подчеркнуть ее возраст, — ведь он ее помнил, скажем, такой, какой мы ее видим на фотографии 1887−1888 годов, — должно учесть и то, что М. Ф. в начале года впервые и очень серьезно была больна (как Комиссаржевская в это время), волнения за Алексея Максимовича, который чуть не угробил свое здоровье в казематах Петропавловской крепости, неясность, что его и ее ожидает, а тут самоубийство Саввы Морозова, с возней вокруг полиса в 100 тысяч, что он оставил ей лично на случай, по его словам, если она, роздав все свое всем, останется на старости лет одна и нищая, как актриса в песне Беранже.

Комментаторы в блогах, не касайтесь этой темы, ничего, кроме глупостей, вам тут не родить! Савва Морозов сотворил свою судьбу, как и Савва Мамонтов, как и Константин Станиславский, лучше мало кому из вас удастся. Еще в марте 1904 года, когда М. Ф. решилась взять годичный отпуск, и все кипели — Станиславский, Немирович–Данченко, Савва Морозов, — у всех всплыли свои обиды и доводы, она писала Горькому:

«… Мне стоило большого труда убедить Савву Тимофеевича не сердиться, отнестись к Немировичу спокойнее и беспристрастнее, прочла ему все, что ты мне писал о ваших разговорах, и мало–помалу он утишился, и представь, что было выводом из всего? „Счастливый Алексей Максимович, он может заступиться за Вас“. — Очень неожиданно, правда?»

Психологически одна эта фраза прояснивает характер взаимоотношений Саввы Морозова и М. Ф. И никаких домыслов у умных и уважающих себя людей не может быть. Соприкасаясь с Марией Федоровной на сцене и в жизни, люди словно преображались, что на свой лад выразил некий молодой человек в письме к ней (март 1904 года):

«Выходя из театра, мы с ним (с дядей, который, вероятно, был знаком с актрисой) всегда сосредоточенно молчали. Мы боялись, чтоб кто–нибудь с нами не заговорил. Мы бережно, как святыню, выносили из театра, лелеяли любвно в своей душе то золотистое просветление, которое вливалось от Вас. И вот — незаметно для меня самого — в моей груди постепенно создался Ваш обаятельный образ.

Он стоит там, разливая немеркнущий свет. И перед его глазами проходят мои мысли, мои чувства. Он — высший суд. Он говорит мне о чудесной красоте, зовет к ней, обещает ее. Он неудержимо заставляет меня искать лучшей жизни. Он требует от меня, чтобы я сам стал лучше, как можно лучше.

Вы — обещание идеальной жизни, Вы — призыв к прекрасному. Вы — самая чарующая греза…»

Сказка? Мечты? Сон? Нет, для молодого человека здесь его жизнь, и самое заветное для него, о чем он просит М. Ф. в конце письма, — прислать ему на память карточку…

Когда Мария Федоровна и Алексей Максимович приехали в Москву на похороны Саввы Тимофеевича Морозова (похороны состоялись позже), Станиславский с артистами посетили их с настоятельной просьбой отдать новую пьесу «Дети солнца» им — во спасение театра. Константин Сергеевич был готов встать на колени, Горький уступил, и Мария Федоровна, вместо турне по России, а вынашивалась и идея создания нового театра, вместе с Комиссаржевской, сочла за благо вернуться в Художественный театр. Это была ее победа — в спорах о репертуаре. В это время Серов писал портрет Горького, а в Москве разгоралась революция, вплоть до вооруженного восстания — с револьверами в руках против пушек.

Раненых подбирала молодежь театра; в фойе театра им оказывали помощь, и — самое трудное — отправка раненых в больницы и по домам…

«Большое впечатление за кулисами театра производило поведение Марии Федоровны Андреевой, — писал Владимир Иванович Немирович–Данченко. — Едва ли не самая красивая актриса русского театра, жена крупного чиновника, генерала, преданная любительница еще „кружка Алексеева“, занявшая потом первое положение в Художественном театре, она вдруг точно „нашла себя“ в кипящем круге революции».

III

Москва. Квартира М. Ф. Андреевой и М. Горького на Воздвиженке. Мария Федоровна в маленьком кабинете рядом с гостиной.

Мария Федоровна:

Пишу сестре и словно бы с детьми

Переговариваюсь, как бывало,

С утра, в часы досуга, до уроков,

Счастливая, не ведая о счастье

Простых забот и лучезарных дней,

Что ныне кажется всего лишь грезой

Девичества и юности моей.

И вдруг движенье за окном и крики,

И возглас радостный: «Студентов бьют!»

Ужасно. Вот тебе Татьянин день.

Входит Липа.

Липа:

Ты репетируешь? Слова уж очень

Знакомы… Из какой же это пьесы?

Мария Федоровна:

Ах, не играю я. Здесь жизнь моя.

Студенческая сходка. Это в праздник.

Нет, пей, гуляй, но рассуждать не смей.

Казаков насылают на студентов —

Нагайками пройтись по головам…

И аресты, и высылки в Сибирь

Всех тех, кто выразил протест хоть как–то

За честь свою, теснимый лошадьми.

Липа:

Да, помню, как забегала в слезах

Красавица–актриса хлопотать…

Мария Федоровна:

Впервые горе мне стеснило грудь,

Да так: я обезумела, пожалуй,

И обратилась в хлопотах своих —

К кому же? Да, зачинщику расправы.

«О генерал! Повинна юность в чем?

Какое преступленье совершила?»

Болеть душой за будущее наше —

Забота беспокойная и счастье,

И тем нежданней бедствия, что власть

Безумно множит, как родитель–изверг,

Нагайкой добиваясь послушанья.

С каким злорадством выслушал меня

Виновник беспорядков, усмиритель

В одном лице; он думал, победил,

Навеки водворил в первопрестольной

Порядок благостный, угодный Богу,

То бишь царю; он взял его к себе, —

А дядя поплатился за кого,

Ему и невдомек? Найти опору

В ничтожестве со страшными глазами?

Липа:

Как заливалась ты слезами, помню…

(Разносится звонок, она уходит.)

Мария Федоровна:

Одна ли я? В Москве была ль семья,

Где слез не пролили, хотя бы втайне?

На сцене я еще держалась, верно,

Да публика внимала, затаив

Дыхание; но нервы никуда;

Приду к себе, и слезы в три ручья.

Казалось, сил уж нет, но невозможно

Спектакль отменить; пора на сцену,

И снова я Ирина, юность, грезы

И взрослость, и усталость до тоски,

Так жизнь пройдет. Зачем? И почему?

Что давит жизнь, цветущую, как май,

Среди трущоб и в роскоши дворцов?

Мне удалось отбросить то, что давит,

По крайней мере, я свободна, да,

Среди рабов труда и роскоши,

Единой цепью скованных от века.

Липа:

Пришел Серов, и Горький занял позу…

Ах, ничего, поплачь, а то в глазах,

Как в небе чистом выше облаков,

Нависших низко, молнии сверкают, —

Гроза сухая — мне страшнее слез.

Мария Федоровна:

Поплачу — станет легче, как бывало?

О, не теперь, уж слишком много горя!

Но есть отчаянная радость в нем.

Благословенная свобода! Это —

Как небо и земля в весенний день,

С могучим ледоходом на реке,

И все в движении под вешним небом —

Дома, дворцы, чертоги богачей

И темные окраины рабочих,

Где труд вселенский, как преддверье Ада,

Хотя в церквах им обещают Рай.

Да есть ли Правда на земле, иль в небе?

Нет, ныне я не плачу. Не дождутся.

Глупа была. Прошло всего два года.

Два года? Но каких! Вся жизнь в России

Переменилась, к худу иль к добру?

Как гнет растет, но и свобода тоже.

Брожение выходит через край.

Как море в бурю, грозная стихия,

Из недр ее и вышел мир земной,

Неведомое новое пред нами…

Липа:

Мир светлый, чистый, как в глазах детей,

И верится легко нам после мук?

Мария Федоровна:

Как хорошо: не нужно все таиться

От той, что облегчает мне заботы

О доме; добрая душа, ты с нами;

А сестры мало что и знают, кроме

Моих концертов в пользу всех гонимых.

Липа:

Ну, этим ныне все увлечены.

Мария Федоровна:

Да, да, но только здесь уж не игра,

Запахло всюду порохом и кровью.

Ну, словом, коль меня засадят или

Сошлют куда, ты сестрам расскажи…

Тут нет вины Алеши, я сама —

Еще до встречи с ним, еще до сцены

Вступила я на путь, каким Россия

Давно идет, еще от декабристов,

К свободе, к новой жизни, к высшей правде.

Эссе из журнала от
Источник:

Публикуется по: renclassic.ru

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus

Предыдущая статья:
Следующая статья: