Наследие > 1918-1944 >

62. Из писем М. Ф. Андреевой Н. Е. Буренину

1 августа 1938, Жуковка1

Милый друг Евгеньич! Получила вторую часть вчера, 31/VII, потому что сейчас я не каждый день бываю в Доме ученых. Прочла я «Америку» — я уж и не помню сколько раз. Есть в ней места прямо очаровательные. И прелестен этюд на пароходе с патером!

Вообще чем больше вчитываюсь в написанное Вами, тем больше убеждаюсь в том, что хорошо, талантливо и правдиво все то, что написано как рассказ виденного и пережитого Вами, а всюду, где Вы рассуждаете и умничаете, — куда слабее, суше и от чужих ума холодных рассуждений.

… Вот Вы о себе нередко упоминаете как о большевике-подпольщике. Это большой факт, что Вы — сын богатых людей, воспитанный в большой роскоши, любимец и баловень, пошли на риск, жертвы, отсидку в тюрьме и что душа Ваша, Ваше внутреннее «я» потянулось и отдало себя — временно всецело — делу рабочего класса. Это очень большое дело, что Вас потянуло не к эсерам, не к меньшевикам, а именно к большевикам. Это доказывает большое душевное здоровье. Но друже! — и Вы и я — какие же мы революционеры-подпольщики? Мы скромные техники, которые были очень нужны и важны в свое время, и наше счастье, что мы свое дело сделали честно. Наше счастье, что стариками — мы идем, в ногу с революцией, не отстали, не опоганились. И только. Как бы мне хотелось, чтобы Вы почувствовали, с какой большой любовью и уважением к Вам я это Вам говорю!

Так-то.

Что касается третьей части, то мне лично кажется совсем не так важным, что Вы напишете, а напечатаете сейчас две, а не три части. Название — «Мои воспоминания об А. М. Горьком. 1904–1907 годы» — мне бы очень понравилось, как бы Вы к этому отнеслись? А то — «Из воспоминаний об А. М. Горьком в Америке и Италии» — вроде как бы Вы вспоминаете в Америке и Италии; как-то царапает.

Очень меня лично трогает и волнует написанное Вами, и всегда с волнением жду, что вы еще напишете.

Крепко обнимаю Вас, дорогой, родной мой человек и друг…

Ваша М. А.

2–3 августа 1938

Написала Вам вчера, а сегодня ночью мне пришло в голову — милый друг, а ведь для советского читателя будет совершенно непонятно, какой-такой скандал и, главное, по какой причине разыгрался в Америке в 1906 году по поводу его [Горького] приезда со мной. Это раз, а два — Вы не упоминаете о роли Вилыпайра, Зиновия — с их familyHotel, о Сеттельменсе на 5 Avenue и его роли и, наконец, о том, что Жигловский и Н. В. Чайковский — эсеры — играли тоже немалую роль в развитии скандала и почему именно, как они допытывались у Алексея Максимовича о том, будет ли он делиться полученными от лекций и сборов деньгами с ними. Если Вы расскажете обо всем этом вот так же просто и хорошо, как Вы описали «Саммер Брук», это будет чудесно.

… Вчера же под впечатлением Ваших воспоминаний я разговаривала с дочерью моей Катей о Шаляпиных. И вдруг меня разобрало сомнение — а в котором же году был инцидент с «коленопреклонением»? Мне помнится — в 910–м. Тогда верно, что он и Мария Валентиновна были на вилле «Seraphina», верно и то, что концерт на балконе был после его личной тяжелой драмы, как это и мне помнится. Федор написал Алексею Максимовичу отчаянное письмо, прося разрешения приехать и объяснить Алексею Максимовичу, как все было. Алексей Максимович медлил ответом. В это время приехал на Капри скульптор И. Я. Гинцбург и рассказал, что он сам был на спектакле, все сам видел и наблюдал, что Федор не становился на колени на авансцене, воздевая руки, но, когда хор со Збруевой во главе выбежал и шлепнулся на колени с громким пением гимна, Федор, растерявшись, спрятался за кресло Бориса, привстав на одно колено. После этого, когда Федор прислал умоляющую телеграмму с просьбой о разрешении приехать, Алексей Максимович ответил ему одним словом: «Приезжай». Федор объяснил все именно так, как и Гинцбург, я Вам об этом неоднократно рассказывала. Алексей же ему на это очень сурово ответил: «Ничуть это тебя не оправдывает! Как ты, великий артист и художник, не понимаешь, что ты обязан был противопоставить себя коленопреклоненной перед царизмом сволочи?! А ты — растерялся, спрятался!» Вам об этом не надо писать. Я тогда говорила Алеше, что не в том дело, что Федор растерялся и спрятался, но что нельзя быть «императорским солистом» и протестовать. Протестовать — значит уйти с императорской сцены и стать против реакции и царизма. Федор тогда был совершенно растерян, и отчаяние его было так велико, что он пытался застрелиться; не будь рядом с ним такой сильной дамы, как Мария Валентиновна, он и застрелился бы, она глаз с него не спускала. Разговаривая с А. М., он так рыдал, что слушать больно было. Алексей же слезы не проронил, хотя потом мы всю ночь не спали и Алеша плакал над тем, что Федор не так силен и велик как человек, каким бы он по таланту своему должен был бы быть.

Песню Саши Черного тоже не так передавал Шаляпин. Не тому, что «мать уехала на лучшую жизнь», а именно ревности и тоске по любимой женщине Федор придавал значение. Он все время оттенял именно эту сторону, да оно и по смыслу и по словам так выходит: «Черный гладкий таракан важно лезет под диван… От него жена в Париж не уедет, нет, шалишь! Новый гладок и богат, так-то, брат! Спи, мой мальчик, спи, мой чиж… Мать уехала в Париж…» Вот этот гвоздь в сердце, по которому молотком стучит ревность, — это передавал Федор изумительно.

Вы верно пишете о том, что Федор был сложная и путаная, несуразная фигура, русский талант, загубленный, несмотря на весь внешний триумф и успех его. Поэтому-то о нем и надо писать очень точно.

… Сейчас приступаю к самому трудному в этом письме моем. Я отложила бы печатание Ваших воспоминаний и еще раз проработала их! Понимаю, что финансовый вопрос играет огромную роль, но нельзя ли устроить эту сторону дела, заключив договор и получив аванс. Вы смело можете заключить такой договор, так как очерки очень интересны и будут читаться миллионами, я уверена, но поставьте срок печатанья не раньше ноября. Это еще и потому резонно, что сейчас будут печатать только учебники, вплоть до октября месяца, я это знаю наверное.

Если Вы меня уполномочите, я переговорю с Лупполом о печатании Ваших воспоминаний и о договорных условиях.

Буду с нетерпением ждать ответа от Вас.

Крепко обнимаю.

Ваша М. А.

9 августа 19382

Милый Евгеньич! Получила Ваше 5–е от 6/VIII–38 г. Думаю, Вы сейчас уже получили все мои письма и что на часть Ваших вопросов в этом, пятом номере Вы уже [ответ] получили.

Вашу «Америку» уже переписывают, и я пошлю Вам ее вместе с черновиком, если найду Элеонору Николаевну, она ведь на даче у Коретти, а не в городе.

Умер Константин Сергеевич Станиславский. И не подозревала, что его смерть так больно отзовется в моем сердце! Уходят один за другим мои сверстники и товарищи. Вместе с К. С. ушла в могилу моя художественная юность, ушел учитель, которому все мы, и я, может быть, больше других, обязаны многим, так многим, что не находишь слов для настоящего выражения того, что чувствуешь.

Вчера тоже была в городе, была в нашем театре, постояла одна, никем не замеченная, к счастью, и смотрела на его прекрасное лицо, такое спокойное и величественное, и одно за другим всплывали воспоминания, связанные с ним, о нем, о театре, о себе самой и, конечно, об Алексее Максимовиче.

Сегодня его хоронят. Такая тоска, Евгеньич! «Благословен закон брения, вечно обновляющий землю». Алексей любил и ценил эти слова Гиллеля, но зачем умирают такие, как Владимир Ильич, сам Алексей Максимович, и такие так еще нужные люди, как Константин Сергеевич? Это — обижает!..

Ну, попробую ответить Вам по пунктам. Милый друг мой, не обижайтесь. Нет такой рукописи, роли или исполнения музыкального, которое можно называть «законченной работой». Пусть Вы ее, по некоторым соображениям, собирались напечатать — рукопись с этими двумя очерками, — как Вы их, пожалуй, правильно сейчас назвали. Но раз уж Вы задерживаетесь печатанием, неужели Вам не хочется еще поработать над ними? Ни в коем случае не советую Вам называть Ваши очерки «Горький и музыка», о чем я уже, помнится, писала Вам, — касаются Ваши воспоминания больше всего встреч с отдельными музыкантами, его отношения к ним и двум-трем композиторам, как бы велики эти композиторы и любовь к ним Алексея Максимовича ни были.

Посмотрим, как Вам понравится Ваша работа после переписки.

Заглавие «Два очерка об А. М. Горьком. Воспоминания Н. Е. Буренина» — превосходно, и, конечно, они целиком могут войти в Вашу книгу потом.

… Опять накатала Вам длиннейшее письмо. Ничего? Кланяюсь и обнимаю, жду с нетерпением продолжения рукописей.

Ваша М. А.

Только что вернулась с похорон К. С. Станиславского. И морально и физически болит сердце. Очень болит.

Ваша М. А.

17 августа, 1938

Дорогой друг Евгеньич! Вы правы в том, что писать воспоминания в хронологическом порядке вещь не только трудная и мешающая автору, но и недоступная без помощников-секретарей, без такой помощи хронологии не соблюдешь! Это я отлично знаю по себе. Уверена, что, и отвечая Вам, буду перескакивать из одного периода жизни своей в другой.

А знаете, впервые, читая Вашу первую главу большой книги, я убедилась, что, зная хорошо меня лично, Вы — старый друг и один из самых близких мне людей — почти ничего не знаете о моей жизни, даже за время нашей жизни с Алексеем Максимовичем, а уж тем паче представления не имеете о том, как мы познакомились, когда и как соединили наши жизни и какие бури, в чем они заключались, омрачали роды моей жизни с ним. Ваши вопросы на полях и то, что Вы пишете обо мне, показывает, что мы ни разу не говорили с Вами, должно быть, [о том], как и когда я стала революционером и большевичкой?

Милый мой! Еще в 1896 году я перестала быть женой Андрея Алексеевича Желябужского, причина нашего разрыва была на его стороне. Я сказала ему, что соглашаюсь жить с ним в одном доме как мать своих детей и хозяйка — ради детей. Тогда я была убеждена, что, сильно ушибленная своей замужней жизнью, я так и останусь только матерью Юры и Кати, — не забудьте, что у меня еще был приемный сын Женя — после смерти сестры Нади. Но я сказала Андрею Алексеевичу, что если встречу и полюблю кого-нибудь — ему первому скажу об этом. Об этом знали мои родные и догадывалось большинство знакомых: шила в мешке не утаишь.

Я тогда уже сыграла в Обществе искусства и литературы, в спектаклях Станиславского, ряд больших ролей. Меня знала культурная московская театральная публика как Юдифь в «Уриэле Акосте», Раутенделейн в «Потонувшем колоколе», и я уже становилась известностью, любимицей публики.

Уже тогда Андрей Алексеевич […], очень порядочный человек, был на втором плане и мое внешнее положение жены тайного советника играло куда меньшую роль, чем мой успех на сцене и отношение так называемого общества ко мне.

В 1897 году, если не ошибаюсь, в помощь гувернантке-француженке к Юрию, тогда еще маленькому мальчику, был приглашен студент Моск. университета Дмитрий Иванович Лукьянов. Вот этот-то Дмитрий Иванович (очень внешне неказистый парень, но неглупый), член землячества студентов-ставропольцев, и познакомил меня спустя несколько месяцев жизни у нас в доме со своими товарищами по землячеству. Для меня это все были очень необыкновенные по сравнению с обычными знакомыми люди, очень интересные. Они бывали сперва у Лукьянова, потом стали бывать у меня за всякопросто, я узнала, что они образовали кружок марксистов и читают вместе, разбирая и изучая «Капитал» Маркса. Я стала бывать в этом кружке. Жили они общежитием на бывшей Знаменке, ныне улице Фрунзе; по странной случайности этот флигелек до сих пор сохранился. Изучили мы два тома, до третьего я тогда не дошла, переводили с немецкого, читали по гектографским листкам. Вот эти-то ставропольцы и были моими чрезвычайно усердными и, как я теперь вижу, очень полезными мне «просветителями».

Когда в октябре 1898 года организовался и открылся Художественно-общедоступный театр, я в него вошла горячим марксистом и убежденнейшим приверженцем рабочего класса — творца всех ценностей мира.

С «дядей Мишей» [М. А. Михайловым] я познакомилась приблизительно тогда же, если не раньше, ведь он тогда тоже был студентом, вращался в тех же кружках, но уже был членом РСДРП. Неплохой организатор, он сразу учуял во мне большие возможности и очень умело и ловко направлял их куда и как было нужно для партии.

В театре я сразу заняла первое место, несмотря на то, что Немирович-Данченко всюду выдвигал на первые роли своих учениц — Роксанову, Книппер, Савицкую и других. Константин же Сергеевич всегда больше думал о пьесе, об ансамбле, о спектакле, а не об отдельных актрисах или актерах. Но меня любила публика, особенно молодежь и студенчество.

С 1899 года в нашем театре стал принимать близкое участие Савва Тимофеевич Морозов, мы с ним вскоре очень подружились, он часто бывал у меня и через меня познакомился с моими друзьями марксистами, с «дядей Мишей» и многими другими, бывавшими у меня.

… Через «дядю Мишу» я была тогда уж связана с московскими партийцами, но мое участие якобы строго было законспирировано, хотя народу всякого, самого подозрительного, ходило ко мне великое множество, и, как это ни странно, все это как-то сходило с рук.

Особенно кипятилась и горячилась я во время неоднократных студенческих выступлений, репрессий против них, и уж тут никакой конспирации не соблюдала — дура была. Понять невозможно, как мне не причиняли никаких неприятностей! Должно быть, помогало негласное участие С. Т. Морозова и его забота обо мне и то, что несмотря на все репрессии, в то время еще считались с мнением и отношением широкой публики.

Ввел меня в партийную работу и окончательно прикрепил к большевикам тов. «Игнат» — П. А. Красиков, и доныне благополучно здравствующий и работающий во главе Верховного суда. Вы к нему можете написать и просить его рассказать Вам обо мне. Было это в 1901–1902 гг., я не была тогда еще членом партии, но уже твердо приняла ленинскую платформу, с которой ни разу не сходила. Если до 1902 года я помогала многим, то с этого времени все мои усилия были твердо направлены в сторону большевиков, причем «Игнат» сыграл в этом большую роль. Не забывайте, что и «дядя Миша» был большевиком, это от него я узнала о бакинской типографии, через него посылала средства Красину, о котором знала тоже через «дядю Мишу». После провала бакинской типографии, опасности ареста Красина — через меня «дядя Миша» устроил Красина к Морозову на фабрику в Орехово-Зуево директором электрической станции; при этом я и познакомилась с Леонидом Борисовичем…

… Теперь, чтобы, не откладывая, покончить с этим, разрешите мне объяснить Вам точно и подробно историю того события, о котором Вы не раз упоминаете, называя его «партийным делом» или «наследством», — я говорю о страховом полисе на 100 000 рублей.

Верно, что С. Т. Морозов считал меня «нелепой бессребреницей» и нередко высказывал опасение, что с моей любовью все отдавать я умру когда-нибудь под забором нищей, что обдерут меня как липку «и чужие и родные». Вот поэтому-то, будучи уверен в том, что его не минует семейный недуг — психическое расстройство, — он и застраховал свою жизнь в 100 000 р. на предъявителя, отдав полис мне.

Я предупреждала его, что деньги себе я не возьму, а отдам, на это он ответил мне, что ему так легче, с деньгами же пусть я делаю что хочу — он «этого не увидит». Никаких завещаний, само собой разумеется, он не делал, но, когда он умер, мне хотелось, чтобы люди думали о нем как можно лучше, так же думал и Алекс. Макс, прекрасно знавший всю историю полиса.

Когда Савва Тимофеевич, несомненно в припадке недуга, застрелился и Красину удалось все-таки получить по полису деньги, я распорядилась: 60 000 р. отдать в ЦК нашей фракции большевиков, а 40 000 распределить между многочисленными стипендиатами С. Т., оставшимися сразу без всякой помощи, так как вдова Морозова сразу прекратила выдачу каких-либо стипендий. Сколько-то еще из этих денег ушло на расходы по процессу. Ведал всеми этими операциями — Красин…

Ваша М. А.

20–21 августа 1938

Дорогой мой друг Евгеньич!

Я начала бы с описания демонстрации 4 марта у Казанского собора3, рассказав, как это случилось, что Вы, член крупной купеческой семьи, если не ошибаюсь — не то юнкер, не то вольноопределяющийся, оказались участником этой демонстрации, как и при каких обстоятельствах Вы попали в пересыльную и сколько тогда просидели — немного, если не ошибаюсь.

Опишите, скорее в шутливо-насмешливом тоне, как даже по такому, в сущности, невинному поводу двери домов Ваших богатых родственников и некоторых знакомых захлопнулись перед Вами и как — совершенно понятно — Вы в доме Ваших друзей Стасовых нашли после этого события на Казанской площади самое радушное и широкое гостеприимство.

Опишите стариков и их уклад и быт подробнее, это особенно интересно, так как их дочь Елена Дмитриевна уже в то время была секретарем Петербургского комитета РСДРП (большевиков) — большевики отделились после 1902 года, не забудьте.

Ведь это какие изумительные контрасты!

Вряд ли Елена Дмитриевна Вас уже тогда «сагитировала», — тогда Вы должны были бы хоть вкратце упомянуть и о своем политическом credo; правильнее, пожалуй, употребленное Вами же выражение «вовлекла меня в подпольную работу, которой я горячо увлекся, и не прошло года, как по поручению партии я организовал транспорт нелегальной литературы».

Расскажите подробно, какими путями, при помощи каких обстоятельств Вам удалось это устроить. Объясните, кто это такой — Владимир Мартынович Смирнов, коснитесь его семейной жизни, опишите его удивительную мать, да ведь и сам он совершенно необыкновенная, нелепая, но чудесная фигура!

Я понимаю, почему Вас обвиняют в конспективности, — Вы сами себя обкрадываете!

Вы точно не помните, что все описываемые Вами события и факты произошли «не так давно, лет 35, а то и более тому назад», что Ваш советский читатель понятия не имеет об этих событиях или знает о них сухо и кратко, нередко неверно, а Вы — живой и правдивый свидетель и участник их, событий-то этих.

Евгеньич, голубчик, родной мой, не обидьтесь на меня, но чем меньше Вы будете подчеркивать то, что Вы тогда были революционером-подпольщиком, были членом подпольной партии, тем самые факты и дела Ваши ярче подчеркнут Вас как революционера.

Смотрите — Вы перескакиваете сразу из 1902 года в 1905 — «организация крепко стояла на ногах» пишете от лица члена партии, революционера, подпольщика, боевика, — а оде же у Вас люди, рабочие, те самые товарищи, с которыми Вы были связаны и работали? Вы о них, да и то в общем только вскользь упоминаете, а ведь советскому читателю каждый из них, а уж особенно группы — интересны.

Обо всем этом надо написать, и написать подробно, не стесняясь; вычеркнуть, если окажется что лишнее, всегда успеете, а Вы только как бы себя в качестве члена партии утверждаете. По-моему, С. М. [Познер] ошибается, когда тащит Вас в эту сторону, эта сторона сама выявится; эка важность, если Вы кое-что из «Первой боевой организации большевиков 1905–1907 гг.» повторите, это будет очень хорошо!

Ужасно обидно, что приходится переписываться, а не говорить!..

Вот сейчас слушала по радио отрывки из статей и писем Алексея Максимовича комсомолу — 20 августа. Какие глубокие мысли, какое горячее чувство любви к Человеку, какие слова!

Он не любовался прошлым, он всегда жил, творил и заботился о будущем, но при этом он строго требовал — «знать прошлое, вскрывать и не украшать ничего, что было в этом прошлом мещанского, гнилого, низкого и подлого, особенно сейчас, когда естественно и неизбежно капитализм и слуга его фашизм пойдут в последний и решительный бой против социализма, против всего трудящегося человечества».

… Мне когда-то Владимир Ильич дал две клички: «Феномен» и «белая ворона». Мне думается, обе эти клички и к Вам весьма подходят. И вот все Ваше повествование я строила бы именно на том, что Вы в великую борьбу великого рабочего класса за свое освобождение от цепей рабства пришли с совершенно иной стороны, пришли сначала как спортсмен-организатор, блестящий — надо отдать Вам справедливость, бесстрашный и самоотверженный, но пришли Вы — со стороны, для жертвы, а не самоосвобождения, это и не могло быть иначе! Вы по самой натуре своей гуманист и культуртрегер, и сделали Вы очень много, без таких, как Вы, партии было бы, наверное, значительно труднее.

Ни Вы, ни я, мы не были профессионалами, хотя шесть лет Вашей жизни Вы целиком отдали на служение партии — вот поэтому-то Вы не только белая ворона, но и феномен, по-моему.

… О квартире на Воздвиженке я Вам отчасти уже написала, так же как и о Вашей встрече с Владимиром Ильичей. Вы не рассердились на меня?

Между прочим, я вспомнила, что динамит не Вы привезли, а принес один из работавших тогда в Москве кавказцев; Липе я поручила спрятать эту штуку, так как уже опасались возможности обыска у нас с Алексеем Максимовичем, а у нее, как у нашей прислуги, обыска не стали бы делать; а то хороша же эта Мария Федоровна, которая невинного человека под обух подводила! Можно не называть имени, упомянув, однако, о том, что самый человек был всецело на нашей стороне. М. Ф. установила, что голова у Липы болела не от запаха динамита, а оттого, что Липа держала пакет под подушкой, на которой спала ночью, «по запаху» при малейшем обыске полиция установила бы наличие динамита в Липиной комнате, если бы он был так определенен. Обысков в Москве гари нас у нас не было. Обыск был после нашего отъезда из Москвы и из Петербурга. На квартире нашли много оружия, остатки патронов — запрятанных очень наивно — пришитыми под стульями и диванами. В квартире оставались кухарка и Липа, последнюю неоднократно тягали на допросы, причем она удивительно ловко и умно себя держала — ее даже не арестовали.

Квартиру ликвидировала после нашего отъезда, она же и мебель перевезла в Петербург — в квартиру моих детей на Фонтанке 24, значившуюся за Екатериной Федоровной Крит, а потом в Мустамяки.

В квартире у меня была организована лаборатория по изготовлению так называемых болгарских бомб. Делать их учил «Элипс», учил он множество народа — всех не упомню, но в том числе и «Черта»[1], и «дядю Мишу», и Николая Павловича Шмита краснопресненского. Лаборатория была в узенькой комнате позади кабинета Алексея Максимовича, с выходом только в этот кабинет. Так как Алексей Максимович очень любил птиц и всегда держал их у себя, где жил, то в этой комнате во все окно устроена была клетка со всевозможными породами синиц — почему и называлась комната «птицевой». Впоследствии, во времена Елены Дмитриевны4, в этой-то комнате жил Камо. … Кавказская дружина во время восстание 1905 года в декабре жила у нас для охраны А. М. дней двенадцать-пятнадцать. Имен — не знаю, не спрашивала. Жил и «Черт»5. Жили они в большом кабинете Алексея Максимовича, вернее, спали на шкуре белого медведя, на диване, на полу, только стол был свято неприкосновенен. Днем оставался дежурить кто-нибудь один, остальные шли участвовать в боях, исполнять боевые задания и прочее. Было их от одиннадцати до тринадцати человек. С ними почти всегда был «Черт», тоже ночевавший у нас.

Почему-то вечно торчали Бальмонт и художник Гринман. Бальмонт очень пил тогда и жестоко терроризировал Гринмана, прятавшегося от него под обеденный стол. Иногда после общего ужина кавказцы — в большинстве своем это были студенты — садились, как сейчас помню, в угол на корточки и чудесно пели тихими голосами превосходные грузинские песни. Это доставляло Алексею Максимовичу большое наслаждение, да и я, приезжая из театра после сыгранного спектакля., слушала их с превеликим удовольствием. Все это были чудесные, чистые, горячие юноши! К сожалению, потом мы встретились с двумя-тремя из них, но далеко не с лучшими, те как-то исчезли с нашего горизонта бесследно, а эти, уже после Октябрьской революции, работали в нашем Красном Кресте, во Внешторге, еще в каком-то наркомате и ничего выдающегося собой не представляли.

Да, забыла еще одну смешную подробность — были такие усердные ученики в лаборатории «Элипса», которые очень сердились и были в претензии на меня за то, что я категорически воспротивилась начинке бомб в то время, когда Алексей Максимович бывал дома и работал у себя в кабинете. Между тем далеко не все из них были внимательны и осторожны, и не только Алексей Максимович, что было бы совершенно недопустимо, но и весь участок мог взлететь на воздух, ибо в комнате объявилась уже порядочная горка этих бомб.

А Вы не помните, как чуть ли не вместе с Вами приехала «Наташа» [Ф. И. Драбкина] с изящным саквояжиком с двумя бомбами? Веру Кольберг — с конфетами от Бормана, переложенными запальниками с гремучею ртутью? Митю Павлова, привезшего на себе — обмотанным по всему телу в виде кирасы — бикфордов шнур, причем вез он его откуда-то с Урала, много дней и, войдя в квартиру, упал в обморок; когда же его раздели и размотали шнур, оказалось, что все тело от застоя крови у него посинело до черноты.

Все это было, Евгеньич! И какие это тогда были чудесные люди! Какое тоже героическое время… А Павел Грожан? Какая простота и какое величие преданности рабочему классу без остатка! Да, милый друг, и в центре всего — Алексей Максимович. … Не знаю, кто Вам сообщил, но по существу дело было не так. Алексея Максимовича давно уговаривали поехать за границу и лично познакомиться с тем «гнилым Западом», который в то время он знать не хотел, кроме литературы и некоторых отдельных ученых и художников в той или иной области. Он в 1905 году с 11 января по 14 февраля отсидел в Петропавловке, это сильно отразилось на его легких, и врачи, пользовавшие его, особенно Д. А. Бурмин, и поныне здравствующий, говорили мне, что второй высидки, даже и не такой суровой, А. М. не выдержит. Когда мы уже были в Финляндии, нас предупредили, чтобы мы уезжали из Гельсингфорса. Вы устроили нас в имении Варен, это Вы, конечно, хорошо помните; помните, может быть, как, едучи к ним, мы для заметания следов заезжали в сказочную усадьбу Сааринена и двух других молодых архитекторов, фамилий их сейчас не помню. Помните — снежную дорогу, залитую лунным светом, грандиозные сосны в лесу, по которому мы ехали, сани с бубенцами, наш приезд, огромную комнату с бревенчатыми стенами, всю из каких-то углов, каминов, окон — длинных и узких, высоких и широких? Лестницу наверх, в жилые комнаты — с нишами для спанья? Помните люстру из окрашенных в красную краску деревянных планочек, зеленеющие ветви березы в круглых хрустальных вазах? Помните встречу Алексея Максимовича с поэтами и художниками Финляндии, приехавшими из Гельсингфорса провести вечер с Алексеем Максимовичем? Ведь это было — как сказка!

А когда мы уже провели у Варенов несколько времени, кто-то, чуть ли не Прокопе, приехал из Гельсингфорса и передал от имени тогдашнего губернатора по фамилии, начинающейся на З 6 (самой фамилии сейчас не помню), что он очень желал бы, чтобы Горький уехал из Финляндии, так как ему, губернатору, очень не хотелось бы быть вынужденным арестовать Горького, если ему это будет приказано, — чего-де он очень опасается.

Алексей Максимович все-таки упорствовал и не хотел уезжать. Тогда приехал Пятницкий из Петербурга и от имени всех друзей и почитателей Алексея Максимовича, особенно писателей, уговаривал его уехать за границу. После долгих уговоров и убеждений Алексей Максимович наконец согласился уехать, но поставил условием, чтобы я ехала с ним, что без меня он не поедет.

Вот тут, согласившись ехать, я, конечно, сожгла за собой корабли, так как останься я — ну, может быть, посидела бы немного, но выпустили бы меня, я осталась бы на сцене, со своими детьми, в своей стране. Уезжая — я становилась эмигранткой неизвестно на сколько времени и как мне удастся вернуться. Но рассуждать было нечего, раз от этого зависел отъезд самого Алексея Максимовича, а если бы он не согласился уехать — его свобода и даже, может быть, самая жизнь.

То, что я не только «всячески помогала и сочувствовала большевикам», а сама была убежденной большевичкой — Вы теперь уже знаете из моих предыдущих писем. Также знаете теперь и о том, что роль моя была очень скромная — собирала и добывала средства для партии, исполняла те задания, которые мне поручались более меня опытными и крупными партийцами. Вот и все.

Также я уже написала Вам о своем «положении в обществе» до 1903 года и после моего схождения с Алексеем Максимовичем. Богатой я лично никогда не была, но зарабатывала неплохо, у детей было кавказское имение, около Туапсе, дававшее хороший доход продажею участков, чем ведали Криты, как и всеми хозяйственными делами.

Угадывать в Алексее Максимовиче большого человека было вообще не трудно, голубчик, даже в те годы, а полюбила я его за все, за то, что он был он, за синие глаза, обаятельнейшую улыбку. Любят — потому что любят, а не за что-нибудь, за это — ценят.

А вот если Вы нарисуете, и при этом удачно, его портрет того времени — это было бы ценно! Ведь он не вышел, как Афина-Паллада из головы Зевса, готовым небожителем! Помните — он был не только резок, но даже грубоват; он не очень-то умел держать себя просто, иногда был слишком застенчив, а иногда и слишком развязен; не умел сидеть за столом, курил в кулак и т. п. мелочи. Иногда ему нравились довольно даже вульгарные, наряду с действительно художественными, вещи, как выжигание по дереву, весьма второстепенные картины, дамские эмалированные часики с золотыми драконами и т. п. Вы не могли этого не заметить, так как сами были хорошо воспитаны, понимали толк в вещах и были художником.

И было бы очень интересно, мне кажется, если бы Вы описали Варенов, их уклад, баню и первое ее посещение Алексеем, их образ жизни и даже их датского дога, а Вы о них и о пребывании нашем у них ничего не пишете.

Вы же не только бывали тогда у них, но даже на пианино у них играли, и Fru Варен очень восхищалась Вашей игрой.

О Красине и Морозове, о «дяде Мише» я Вам уже написала, и, по-моему, этого, пожалуй, достаточно. И я выбросила бы рассуждение о том, что Леонид Борисович старался направить мою доброту — он не очень-то уж так храбро со мною обращался и вряд ли взялся бы руководить моими симпатиями. Я просто была при нем чем-то вроде агента по финансовым делам. Он говорил мне, что для того-то или того-то нужны деньги, приблизительно столько, и я стремилась как можно точнее выполнить распоряжение.

Впервые слышу, что у Красина зародилась мысль о «посылке Горького совместно с М. Ф. в Америку», ничего об этом не знаю. Что Владимир Ильич одобрил решение Алексея Максимовича поехать в Америку собирать средства на революцию, агитировать за революцию и помешать даче кредитов царскому правительству главным образом — это я знала и помню. Ездили мы на свой личный счет, от партии ни Алексей Максимович, ни я никогда денег не брали, так как не считали это возможным; мы считали, что на средства партии имеют право только настоящие профессионалы-партийцы, наши же задачи другие, его — большие, а мои — очень скромные, добывать деньги для партии.

Как Алексей Максимович передал собранные им при Вашем участии деньги — я не знаю, может быть, отправлял по почте в какой-нибудь адрес через Зиновия, а может быть, и как-нибудь иначе. Вы помните, ведь тогда около него очень лебезил [одно нрзбр] Хилквит. Документов у меня вообще никаких нет, все пропало во время многочисленных обысков; если хоть что-нибудь сохранилось у Алексея Максимовича — об этом, наверное, знает Иван Павлович Ладыжников.

Непременно расскажите о Павле Грожане — если надо, я Вам напишу о нем.

Но Бауман и Грожан были убиты в октябре, а московское восстание было в декабре; и тот и другой были убиты шпиками, охранкой и черной сотней, а московское восстание подавляли войска, дравшиеся с рабочими.

… Об отъезде и самом переезде от Варенов до Або — надо написать иначе! Куда шире, подробнее и красочнее. Ведь это было изумительно! Чудесная, живописная дорога лесом, сани, запряженные чудесными лошадьми Варена, ясный финский зимний день и — через каждые 3–5 сажен из лесу на дорогу неслышно выскакивает вооруженный финн из стражи Сайло[1], отдает Алексею Максимовичу честь и провожает его глазами до следующего. Тишина, белки прыгают с дерева на дерево, пробежит заяц, и опять — звенящая снежная тишина… Мы ведь где-то по дороге ночевали, заезжали по дороге в какой-то маленький городок, были в домике поэта, чуть ли не того, кто написал «Калевалу»… Хорошо бы все это вспомнить!

… Пишу я Вам, пишу, а надо Вам это? Поможет ли в Вашей работе? Иногда мне начинает казаться, что я-то сама так больше ничего и не сделаю, как эти заметки к Вашей работе…

Хоть бы скорее Вы приехали, были здоровы и я на то время не так была бы загружена Домом ученых и текущими заботами. Привет Вам, Вере и Феде.

Ваша М. А.

20–21/VIII 38, Жуковка


[1] — партийная кличка В. И. Богомолова. — Ред.

[1] Дозорный красногвардеец из отряда скульптора Алпо Сайло.


  1. В августе 1938 г. Андреева написала несколько больших писем Буренину в связи с подготовкой последним своих воспоминаний к печати. В письмах дано много советов, характеризуются некоторые революционные события, приводятся данные биографического характера в ответ на вопросы Буренина, уточняются даты и даются редакторские указания. Письма печатаются со значительными сокращениями. Опущены повторы, а также события, известные из других материалов книги. Ряд выдержек из этих писем опубликован в журнале «Москва», 1957, № 9.
  2. К письму от 9 августа.

    Как глубоко чтила М. Ф. память Станиславского, видно и из ее воспоминаний, посвященных 40–летию МХАТ:

    «Таланту и культурному мастерству К. С. Станиславского МХАТ главным образом обязан своим успехом, — огромное большинство пьес репертуара театра, особенно в первые наиболее трудные годы, было поставлено им, он был главным режиссером и арбитром, и он же был одним из крупнейших актеров театра с самых первых его шагов.

    … В труппе не было людей первого и последнего ранга. Каждый мог надеяться, что будет играть первую роль, если она подойдет к нему и его способностям, никто не имел права отказываться от самой маленькой роли, от немого выхода на сцену, если этого требовали интересы общего дела. Это было ново по тем временам, и это новое внес Константин Сергеевич Станиславский.

    … И когда вспоминаешь это далекое время, прежде всего перед глазами встает фигура большого человека, еще молодого — ему тогда было всего 35 лет, — прекрасная голова с густыми темными волосами, подернутыми сильной проседью. Молнии гнева и презрения мечут его чудесные серые глаза, ежели кто-либо, все равно кто, хотя бы самый близкий и дорогой ему человек, что-нибудь плохое, а уж особливо против общего дела сделал. Густые черные брови сурово хмурятся.

    А то сидит он против сцены, кто-нибудь репетирует, и хорошо у того, талантливо, а главное, правдиво выходит, — и те же глаза полны такой светлой радости, крупные губы морщатся в счастливую улыбку, и все лицо его играет вместе с актером на сцене.

    Этот человек был душою и сердцем, учителем и самым неутомимым, преданным тружеником создававшегося тогда нового театрального дела, творцом и основоположником нового этапа в деле развития театра вообще»

    (М. Ф. Андреева, Из воспоминаний, «Огонек», 1938, № 28/29).

  3. К письму от 20–21 августа.

    Я начала бы с описания демонстрации… — Андреева имеет в виду известную студенческую демонстрацию протеста против применения царским правительством «Временных правил» об исключении из университета и отдаче студентов в солдаты за участие в демонстрациях и забастовках. Демонстрация происходила 4 марта 1901 г. в Петербурге, на площади у Казанского собора. За участие в ней Буренин был впервые арестован.

  4. … во времена Елены Дмитриевны… — Речь идет о Е. Д. Стасовой, которая жила в этой квартире после Октябрьской революция.
  5. Жил и «Черт». — Андреева имеет в виду известного участника Московского вооруженного восстания В. И. Богомолова. В своих мемуарах он отмечает большую работу М. Ф. по сбору средств на вооружение боевых дружин (В. Богомолов («Черт»), Связь боевой технической группы с московской организацией, в сб. «Первая боевая организация большевиков 1905–1907 гг.», М., 1934). По свидетельству Богомолова, М. Ф. собирала средства и на нелегальный орган ЦК партии «Рабочий», издававшийся в подпольной типографии на Лесной улице в Москве, которой он руководил: «“Никитич” [Л. Б. Красин] указал мне, что за деньгами на содержание типографии, бумагу и транспортные операции я должен обращаться к Марии Федоровне Андреевой и что ей на этот счет даны инструкции. По возвращении из Питера “Дядя Миша” познакомил меня с Марией Федоровной. И в дальнейшем я был очень частым гостем на Воздвиженке, где тогда жили М. Ф. Андреева и А. М. Горький. А затем, перейдя на боевую работу [руководство мастерской по изготовлению бомб], одно время и жил там» (В. Богомолов, Московская подпольная типография центрального органа партии «Рабочий», в сб. «Техника большевистского подполья», вып. II, Истпарт, 1924).
  6. … по фамилии, начинающейся на З… — Речь идет о полицмейстере Гельсингфорса — Зальце (см. сб. «Архив А. М. Горького», т. V, стр. 178).
Письмо от

Автор:

Адресат: Буренин Н. Е.


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus