Наследие > 1918-1944 >

60. [О Горьком] Из стенограммы выступления в ВТО

Как и все большие люди,1 Алексей Максимович — такая сложная фигура, такой многогранный человек. И всегда, когда говоришь о таких людях, это бывает очень трудно. Мне недавно пришлось говорить о Владимире Ильиче Ленине, с которым я тоже имела счастье быть близко и хорошо знакомой, и даже могу сказать — другом его своим считать имею право, — так же мне было трудно говорить о нем.

Что сказать о личности и творчестве Алексея Максимовича? Как про всякого большого человека, мне кажется, никак не скажешь — вот какая это личность. Мне так приходилось и самой думать и от близких слышать, например от своих детей, — а дети иногда очень образно и очень по-своему четко определяют человека, — «Да разве Алеша человек? Это целый город людей, а не человек, это гора целая!» И верно, это так!

Спросите вы меня, человека, который прожил с ним двадцать лет с лишним, — какой Алексей Максимович? Я могу сказать — человек необыкновенно умный, энциклопедически образованный, и человек без малейшего не то что зерна, крупицы, тени чего-нибудь подобного пошлости, чего-нибудь такого, что можно было бы назвать ненавистным словом и Алексею Максимовичу и людям подобным ему — мещанством. Этого в нем ни на грош не было. Если спросить — добрый ли он? Очень добрый. А не сердитый, не злой? Бывал так сердит, бывал так гневен и так страшен в гневе своем, что даже глаза его, эти чудесные синие глаза, делались страшными белыми глазами. Сказать — был ли он тароват, добр? Да. Он был человеком, который мог отдать последнее из того, что у него было. И вдруг, в особенности когда он проникался каким-нибудь из создаваемых им образов, чужому человеку можно было подумать, что он и скуповат. Все человеческое в нем было, и все это в нем видоизменялось, по мере того как он жил, по мере того как он рос. Разве можно сказать про Алексея Максимовича, что он таким, каким родился, таким и в могилу сошел? Нет, конечно, нет! В юности он этакий пламенный Данко, который готов был свое сердце вырвать и бежать с ним вперед, чтобы сердце его дорогу людям освещало. И человек огромной сдержанности, человек глубокого проникновения — тоже он. Вот художник Корин его на портрете изобразил отвлеченным мудрецом, с серым лицом. Таким он никогда не был. Мудрецом он был, но он был всегда пламенным мудрецом. Он никогда не был мудрецом успокоенным.

Взять всю эту амплитуду и раскрыть перед вами я не могла бы, не сумела бы сделать.

Если говорить о том, каково было его отношение к театру, — то, что вас в особенности интересует, — то об этом я должна сказать: самое разнообразное. У него в молодости был момент, когда он страшно был увлечен театром, когда он восхищался всеми Нинами, каких только видел на сцене, когда он с восторгом смотрел все пьесы, где были большие люди, большие герои. Он и до самой своей старости всегда уважал и любил театр героический, по правде сказать, очень любил театр романтический, и в то же самое время он был большим поклонником Художественного театра, такого реального. Очень уважал его.

Если говорить о том, как он относился к писательству, к работе писателя? Вот на это он смотрел как на главное в жизни, самое нужное. И для того чтобы это самое главное и самое нужное сделать, чтобы сделать это как можно лучше, надо самому быть вооруженным всеми знаниями, всей мощью культуры, науки, какой только может достичь человек, — и никогда не останавливаться, всегда идти вперед.

Как он писал свои театральные вещи? Прежде всего, мне кажется, он сам был великолепным актером. Ежели кому-нибудь из вас хоть когда-нибудь случайно приходилось слышать, как он читал не только свои произведения, но и чужие, то он знает, какой это был блестящий чтец, несмотря на то, что у него был глуховатый голос, он часто сильно кашлял; притом у него была слабость — он легко плакал; но плакал он не от жалости, не оттого, что пожалел кого-нибудь из тех, о ком хорошо было написано, а потому, что его умиляла красота искусства, его восхищало мастерство, его пленяла красота. Он часто плакал, читая, и это не мешало ему, потому что все это покрывалось его необыкновенным актерским талантом. Мне кажется, и не только кажется, но я твердо в этом уверена, что когда он писал свои пьесы, когда он писал о каждом человеке, которого он изображал в своей пьесе, то он как бы претворялся в него, он становился именно этим человеком. У моих детей, которые с ним вместе жили, было такое выражение: «А. М. уехал». Когда он на Капри писал «Городок Окуров», они говорили: «Сейчас с Алешей говорить нельзя, он в городе Окурове живет». Вот я вам сказала, что он иногда мог показаться скуповатым. Когда он писал Маякина, он делался Маякиным, он беспокоился о том, что у нас сахара выходит много, в то время как вообще ему было решительно все равно — есть сахар или нет сахара, его лично это никогда не интересовало, но он до такой степени претворялся в то лицо, которое создавал в это время, что он как, будто становился на это время этим самым человеком.

Я как-то Михаилу Степановичу [Григорьеву] рассказывала об одном случае с Алексеем Максимовичем, когда он писал вторую часть «Городка Окурова». В ней есть сцена, когда муж, приревновав свою жену к Матвею Кожемякину, убил ее — нож, которым хлеб режут, он сунул ей в печень.

… Я только потом поняла, что он до такой степени ярко представил себе эту боль, ее ощущение, рану этой женщины, что у него образовалась стигма, которая, я помню, держалась несколько дней. Позвали доктора — тот объяснил мне, что такие случаи бывают у особо нервных, впечатлительных [людей].

Ведь так же переживал отравление мадам Бовари Флобер. Это бывало с Алексеем Максимовичем не один раз, но этот случай, пожалуй, был самым ярким и крепко запомнился мне[1].

… Что же мне рассказать вам еще? Как он первый раз «Мещан» в Художественном театре ставил? Я сама в «Мещанах» не играла. Тогда ведь разделяли на актрис, которые умеют играть мещан и крестьян, и на таких, которые не умеют. И только когда он написал «На дне», мне удалось убедить, что я все-таки могу сыграть и мещанку и кого хотите. Константин Сергеевич мне не верил. «Вы, говорит, для этого не годитесь вам нечего здесь играть». Поэтому я в «Мещанах» не играла. Он пришел к нам тогда влюбленный в Художественный театр. В первый раз он нас видел, когда поехали показываться Чехову. Это было в 1900 году.

Приехали мы в Севастополь. Первым спектаклем у нас был — «Дядя Ваня», Чехов приехал из Ялты. Спектакль был принят большими овациями со стороны севастопольской публики. Чехов сказал мне: «Сегодня Горький не мог приехать, а завтра я вам его привезу». На другой день шла «Эдда Габлер». Чехов приходит и говорит: «Можно к вам привести Горького?» У меня тогда было представление, что Пушкина, Толстого никогда на свете не было, их просто выдумали люди, а они какие-то сказочные фигуры, которых вообще в жизни не существует. Такое же отношение у меня было и к Горькому. Мне казалось, что это, должно быть, необыкновенно красивый, героический человек, который и одет как-то особенно. И вдруг, когда Антон Павлович постучал ко мне: «Ну вот, мы пришли, — можно?» — и вошел Горький, я ужасно огорчилась: пришел какой-то человек, так, вроде мастерового, волосы длинные, белая фуражка, голубая рубашка, и некрасивый такой, и усы какие-то рыжие. А потом он как-то посмотрел, улыбнулся — если вы его и видели, то вы видели его в старости, а в молодости у него были необыкновенно лучезарные синие глаза с длинными пушистыми ресницами. Улыбнулся. После этого он мне показался и лучше и красивее всех на свете.

Потом он пришел к нам в театр в Ялте, смотрел «Чайку». Я играла Нину Заречную. И влюбился он в наш театр в весь коллектив, ему понравилось, что мы не типичные того времени актеры, что мы самые обыкновенные люди и играем неплохо. Влюбился в Станиславского, даже Немирович ему понравился. В Ялте мы очень много с ним виделись (мы — театр). И когда вернулись в Москву, когда он ставил «Мещан», ходили за ним толпой — куда он, туда и мы. Мы с разинутыми ртами слушали, что он говорил. Однажды он сказал: «Знаете, я ужасно вам благодарен, что вы ко мне так относитесь. Но мне ужасно неловко при всех разговаривать с артистами. Если можно — уйдите, а с теми, кто играет, поговорю». Только после этого мы его оставили в покое. Говорил ли он актеру, как надо играть? Нет, не говорил. Он говорил: «Вы это прекрасно делаете, лучше всех. Это великолепно, я так и думал, что вы лучше всех сделаете». Единственно, кого он учил, так это Баранова2. Был у нас такой актер, прежде он был певчим. Сыграл он у нас один раз, роль ему подошла блестяще. Да вот еще Перчихину — чудесному актеру Артему — Алексей Максимович говорил о том, как надо птиц любить и т. д. Да еще какие должны быть комнаты, обстановка. А как надо ставить и т. п. — в это он совершенно не вмешивался.

Когда ставили «На дне», он в первый раз сам читал пьесу. Я думаю, что никогда и никто так не играл и не сможет играть, как он играл, читая эту свою пьесу. С ним прибыл Шаляпин, было много писателей из тех, которых теперь уже нет (кроме одного Серафимовича). Мы переходили из театра в Каретном ряду в новое помещение, было оно у нас в доме Филиппова — там мы репетировали тогда. Каждому из нас Алексей Максимович говорил, каков человек, которого мы играли, как он себя должен вести. Качалову он рассказывал о прототипе того образа, который он изобразил в своей пьесе «На дне», рассказывал о нем очень много. Конечно, тот образ только внешне, а не содержанием своим походил на образ, который он описал, но, рассказывая о своем Бароне, Горький старался передать все как можно полнее. Говорил, какие должны быть декорации. Мне думается, он понимал, что мы сами очень плохо знакомы с типами, которые у него даны в пьесе, и с обстановкой. Я сама хоть и ездила на Хитров рынок, смотрела, как там люди живут, какие там девушки, как они разговаривают, но это, конечно, не нужно было, ничего нам дать не могло. Для того чтобы правдиво передать жизнь, надо не поглядеть, а проникнуться самой сутью ее. И вот это чувство, что мы смотрели на внешнее, а внутреннее не понимаем, это, должно быть, и заставляло его нам так подробно все рассказывать. Я в первый раз тогда видела, что Константин Сергеевич — который, что говорить, и учитель и человек большой, не боюсь сказать, гениальный, блестяще знающий свое дело, которое всегда он любил всеми фибрами своей души и посейчас любит, искренне, горячо любит, — так в первый раз я видела, как Константин Сергеевич выслушивал и делал то, что говорит Алексей Максимович. Константин Сергеевич ведь всегда хитрит, наивно, очень мило и хорошо хитрит, вся хитрость его всегда наружу выходит, а тут он совсем не хитрил. Когда он с Чеховым говорил, он всегда на все соглашался, а делал по-своему.

… Когда в Риге «Дачников» поставил Незлобии, Алексей Максимович принимал в этом участие3. Но в то время театр его уже не интересовал. Шел 1904 год. Были большие споры в литературной среде. К театру он охладел в значительной степени. Вот когда «Дачников» поставили у Комиссаржевской, было страшно интересно. Варвару Комиссаржевская играла совершенно изумительно. Монолог, в котором она обвиняет людей в том, что они засоряют землю, в том, что они как дачники — приедут, испортят все и уедут, ничего не оставив, кроме грязи, кроме бумаги, кроме мусора всякого, — она говорила горячо, с огромным подъемом. Весь театр был потрясен, публика бешено аплодировала и вызывала автора. А писательская братия, жившая тогда в Петербурге, в особенности Гиппиус, Философов и Мережковский, свистели ему. Было страшное смятение — кто свистел, кто аплодировал4. Комиссаржевская страшно волновалась и просила его: «Не выходите на сцену, не выходите, не выходите, ради бога, там ваши враги, они будут свистеть, будет скандал». Алексей Максимович подошел к ней и сказал: «Успокойтесь, Вера Федоровна, ничего не будет. Скандал — значит, скандал. Обиделись? Ну это хорошо, что обиделись, вот это-то мне и приятно». Он вышел на сцену, сложил руки на груди и минут пять продолжал так стоять. Кто свистел, кто аплодировал. А он совершенно спокойно выдержал эти пять минут и ушел.

… При постановке «Детей солнца» тоже был скандал. «Детей солнца» он писал в крепости, после того как было 9 января, в котором он принимал непосредственное, близкое участие. … Арестовали Алексея Максимовича в Риге. Я была тогда при смерти. Когда он находился в крепости, у него было такое впечатление, что я, должно быть, умерла. И вот, чтобы себя как-то от этого отвлечь, потому что у него были кошмары, казалось, что он видит похоронное шествие, слышит похоронное пение и т. д., — он говорил: «Я должен во что бы то ни стало написать веселую пьесу». И как Чехов думал, когда написал «Три сестры», что он написал веселую пьесу, когда писал «Вишневый сад» — тоже очень веселую пьесу, — так и ему казалось, что «Дети солнца» — очень веселая пьеса. Когда ставили «Детей солнца» у нас в Художественном театре, то — вы, по всей вероятности, по литературе знаете — произошел очень большой скандал, некоторые лица из публики стали истерически кричать: «Ах, ах, это ужасно — то, что на улице, то и в театре, мы не можем вынести!» Актриса Самарова выбежала из театра в гриме еще, в одной шубе. Еще кто-то хотел бежать. Занавес то сдвигали, то раздвигали. Первое представление было очень неприятным. Но мы, актеры, относились к пьесе с большим интересом. Я играла Лизу, Германова — Елену, и великолепно, совершенно изумительно играл Качалов Протасова. Неплохо хохла играл Калужский, типично, очень характерно, но суховато. Горький был в величайшем восторге от того, как играл Качалов. Помню, дворника играл ученик нашего театра, который великолепно всех доской по головам стукал. Из всего нашего состава Алексею Максимовичу больше всех понравился Качалов — и этот дворник5. Он так и говорил: «Плохо вы все играете».

… Вы помните, был такой замечательный человек, который первым луч солнца взвесил, — Лебедев. У меня было письмо — к сожалению, во время обысков оно пропало, — где он писал, что его поражает, до какой степени Горький как ученый написал все то, что Протасов говорит о химии. И он хотел взять как введение к своей книге первый монолог Протасова.

Как играл Качалов? Качалов, прежде всего, играл настоящего умного, ученого человека, который страшно рассеян, который не видит, в сущности говоря, жизнь и который, оттого что он все время занят, занят своими глубокими мыслями, занят глубокой наукой, занят теми открытиями, которые у него вот–вот должны претвориться в жизнь, не видит настоящей окружающей жизни. Он очень любит Лену, жена его чрезвычайно ему нужна, но он ее не замечает, он ее не замечает до тех пор, пока она ему не сказала: «Знаешь, я от тебя уйду, потому что жить с тобой невозможно». Когда он это заметил, он очень испугался, по-детски испугался. Так играл его Качалов, чрезвычайно искренне, очень умно и по-детски — этакий большой ребенок. Так Качалов давал ученого — немножко трагика, немножко философа, а главное дело, отвлеченного от окружающей жизни человека.

Вопрос. А чем он был недоволен в исполнении других ролей? Вы играли Лизу, — он вам не говорил, что его не удовлетворяет в вашей интерпретации?

Ответ. Это очень трудно сказать, он всегда меня ругал. Для того чтобы объяснить мне — как я должна играть, он рассказал мне, что на него произвело очень большое впечатление такое событие. Когда он жил еще в Нижнем, рядом в доме какая-то девушка сошла с ума. Дверь была открыта, она пришла ночью в квартиру Горького и все время говорила: «Нет, нет, нет, нет…» Он требовал, чтобы я говорила именно так, как говорила эта женщина, а я, во-первых, никогда не слышала, как она говорила, да если бы и слышала — может быть, так именно и не захотела бы говорить. Ему не нравилось, что платья у меня были слишком хорошие. Я не сумею сказать — почему ему не нравилось.

Вот почему ему Германова не нравилась, помню. Он говорил, что она кадетка какая-то, а она не должна быть такой, она должна быть беспартийной, но, во всяком случае, ближе к социалистам; она такая, из которой со временем может вырасти даже большевичка.

Вопрос. Он говорил, что из нее может выйти большевичка?

Ответ. Он говорил, что по пьесе «она не кадетка, какая же она кадетка, она порядочный человек».

Вопрос. Меланьей — Книппер он был доволен или нет?

Ответ. Первый раз, если не ошибаюсь, играла Бутова6, а Книппер, должно быть, потом. Я, например, Книппер совсем не помню. Книппер для Меланьи совсем не подходит. Книппер — дама, а Меланья — баба.

Вопрос. Мне хотелось бы подробнее узнать насчет трактовки Лизы. Меня очень интересует — как вы трактовали. Давали ли вы с самого начала такую истеричность, такой душевный надлом, чувствовали ли вы с самого начала, что это человек с душевным надломом?

Ответ. Прежде всего, это человек испуганный. Она видела что-то такое страшное, что испугало ее на всю жизнь, оставило неизгладимый след, она всего боится, она всех боится, [ждет], что откуда-то из-за спины придет это страшное, что она видела, но о чем членораздельно рассказать не может. Она знает, что страшное опять где-то должно случиться. И когда это страшное случилось, тут только она себя потеряла. Она совсем не истерична. Просто это человек, у которого нет никакого дела. Что же она ходит да стихи сочиняет? Если бы у нее какая-нибудь работа была, дело какое-нибудь было, она была бы совсем нормальным человеком и с ума не сошла бы, но у нее ничего нет в жизни, пустое место. Нянька ходит за ней и тоже боится за нее, да еще хохол, который ее любит.

Потом она очень русская, самая этакая настоящая русская девушка.

Вопрос. Немирович в предисловии к монографии [о спектакле] «На дне» говорит о разногласиях между ним и Горьким. Вы не скажете — о чем там шел спор?

Ответ. Как бы это повежливее сказать! А. М. был очень умным человеком, он прекрасно знал свой предмет и никогда не писал по «Анти-Дюрингу», а Владимир Иванович обязательно хотел найти, по какому «Анти-Дюрингу» Алексей Максимович писал «На дне». Ничего не вышло. Тут и были разногласия.

Например, про Сатина Алексей Максимович говорил — в нем самое главное: «Человек — это звучит гордо». А у Константина Сергеевича актерский талант перемог. Он хотел, чтобы это было так, нечто вроде дона Сезара. Он мог бы эту роль играть лучше. Потом он ее лучше играл, чем первый раз.

Что же касается роли Луки, то при всей моей дружбе и при всем моем уважении к Ивану Михайловичу приходится сказать, что он играл совсем не то, что написано. Горький написал ловкого старика, который всех обманывает и который, в сущности говоря, так настроен: «Отстаньте вы от меня». А для того чтобы его не трогали, он мимоходом говорит одному — про чудесную страну, и советует поехать туда, другому — про дворцы для пьяниц, и т. п. Говорит лукаво, совсем он не добрый. Даже когда он Анну утешает, то утешает он ее так, как священник панихиду служит, который миллион человек похоронил: он кадилом машет, не все ли ему равно — кто там лежит? Надо получить трешку — и все. Вот чего хотел автор. А Москвин хотел сыграть трогательного русского старичка. Он его и сыграл. Вот какое было противоречие. Владимир Иванович хотел, чтобы публике понравилось, он думал — и пожалуй, не ошибся, — что публике настоящий Лука меньше понравится. Разногласия по поводу Луки мне помнятся.

Потом он требовал, чтобы Настька была другой. Он говорил, что Книппер очень хорошо играет, но что Настька — не такая. Когда она говорит про Рауля в лаковых сапожках: «И говорит это он мне, драгоценная моя любовь…» — эти слова для нее как музыка мечты, ведь ей никто, никогда не говорил таких слов…


[1] См. об этом здесь: «Отрывок из воспоминаний».


  1. Воспроизводится сокращенная стенограмма выступления М. Ф. Андреевой на Горьковской конференции ВТО (февраль 1937 г.)
  2. Единственно, кого он учил, так это Баранова. — Н. А. Баранов исполнял в спектакле МХТ «Мещане» роль Тетерева.
  3. Когда в Риге «Дачников» поставил Незлобин, А. М. принимал в этом участие. — Пьеса «Дачники» шла в театре К. Н. Незлобина в сезоне 1904/05 г. Газета «Рижские ведомости» сообщала 19 октября 1904 г.: «“Дачники” готовятся под личным руководством автора». 2 декабря в этой же газете была напечатана заметка о том, что Горький доволен постановкой и считает рижский ансамбль лучше петербургского (театр В. Ф. Комиссаржевской). Андреева исполняла в рижском спектакле роль Марьи Львовны.
  4. … кто свистел, кто аплодировал. — Андреева описывает инцидент, происшедший на премьере «Дачников» в Петербурге (см. подробно об этом — М. Горький, Собр. соч., т. 28, стр. 333–334).
  5. … Алексею Максимовичу больше всех понравился Качалов — и этот дворник. — В спектакле «Дети солнца» Качалов исполнял роль Протасова, роль дворника Романа исполнял Д. О. Шадрин.
  6. Первый раз, если не ошибаюсь, играла Бутова. — На премьере роль Меланьи исполняла О. Л. Книппер, Н. С. Бутова выступала в этой роли позднее, в двадцатом и двадцать первом спектакле.
Речь от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus