Наследие > 1906-1912 >

56. Отрывок из воспоминаний

После революции 1905 года Алексею Максимовичу нельзя было оставаться в России,1 так как это означало бы длительное сидение по тюрьмам, может быть в той же Петропавловской крепости, в Петербурге, куда его засадили после 9 января и откуда выпустили только под давлением протестов и бури негодования, вызванных его арестом, во всем мире. Вторично он этого по состоянию своего здоровья не перенес бы, пришлось эмигрировать за границу.

После нескольких месяцев скитания по Европе и Америке поселились мы на острове Капри, в Неаполитанском заливе, в Италии. Остров этот небольшой, в четыре с половиною часа его можно кругом объехать на рыбацкой лодке, очень живописный, с чудесным видом с северной его стороны на Везувий, дальний Неаполь и целую цепь островков, а с южной — в открытое море. Живешь на этом острове Капри, как на корабле. Связь с землею поддерживает маленький пароходик, раз в сутки приходящий из Неаполя и уходящий обратно.

А в дурную погоду, когда в заливе большое волнение или дует сильный ветер, Капри иногда на несколько дней остается совсем отрезанным от внешнего мира.

Как всегда и всюду, где бы он ни жил, только мы устроились и обжились немного на Капри, выписали русские газеты.

Алексей Максимович внимательно прочитывал не только большие столичные, но и многие губернские газеты, получаемые из разных мест далекой родины. Стали получать иностранные газеты и кипы писем со всех концов света и из России.

Алексей Максимович засел за работу и окончательно установил свой рабочий день.

Вставал он рано, не позже 8 часов утра, в 9 часов подавался утренний кофе, к которому поспевали переводы из тех иностранных газет, которые приходили накануне, если какая-либо статья или заметка в них его особо интересовали. В десять часов он садился за письменный стол и не вставал до половины второго, работая ежедневно, за очень редкими исключениями.

В два часа обыкновенно обедали. К этому времени приносили почту, и никакие просьбы близких или предписания врачей не могли убедить его не читать во время еды. Тут же за обедом он узнавал из иностранных газет, что делается в мире. Зная несколько языков, мне нетрудно было переводить ему прямо с листа сообщения итальянских, французских и английских газет.

После обеда, до четырех часов, он отдыхал, сидя на террасе в кресле и покуривая, в 4 выходили погулять, в 5 он пил чай и с половины шестого — шести опять шел к себе в кабинет работать или читать. В семь ужинали и, когда были приезжие из России, или товарищи, жившие в эмиграции, шли беседы, иногда затевались какие-нибудь игры, в которых А. М. принимал живейшее участие.

Несмотря на больные легкие и почти постоянный сильный кашель, нередкое кровохарканье, А. М. был чрезвычайно веселым. И в последние годы он сохранил юность и свежесть мысли, огромную работоспособность, жажду знания, интерес к жизни и радостную веру в силы человека, хозяина и строителя новой, счастливой жизни.

В одиннадцать часов ночи А. М. окончательно уходил к себе и снова читал или работал над своими рукописями. Ложился он обычно в час, но еще с полчаса, а то и час читал, лежа в постели.

Таков был его обычный будничный день.

Летом наезжало много народу — родные, друзья, просто знакомые, совершенно незнакомые почитатели его таланта, люди, взыскующие правды и добивающиеся ответа на вопрос, как им жить, просто любопытные, иностранцы, соотечественники. А. М. жадно всматривался в каждого, искал то, что нужно было знать ему, писателю.

Но наступала осень, приехавшие из России родные, друзья и товарищи уезжали учиться или на свою работу, задувал суровый северный ветер, трамонтана — все меньше становилось иностранных посетителей, наступало полное затишье, и Алексей Максимович пользовался этим временем, чтобы работать буквально целыми днями.

С большим трудом удавалось вытащить его на прогулку в солнечные, хотя бы и свежие дни или пойти вечером в миниатюрный кинематограф, где его ждала с нетерпением каприйская детвора, которую он снабжал входными билетами. Надо было слышать их восторженные вопли при приближении его высокой тонкой фигуры, закутанной в широкий плащ, с большой черной шляпой на голове.

— Buona sera! Buona sera, signore! Evviva Massimo Gorky![1]

Прыгали ребята вокруг него, он весело улыбался им, того погладит по голове, этого потреплет по плечу, и, хотя он ни слова не говорил, кроме «Buonasera! Buonasera!» — ребята великолепно понимали его, понимали, что он их любит, что ему приятно их видеть, что он не lorestier — иностранец, перед которым надо придумывать какие-нибудь штучки, а свой, родной, вообще хороший человек.

В доме, где жили мы сами, было всего три комнаты — в нижнем этаже спальня и моя комната, из которой широкая деревянная лестница вела наверх во второй этаж. Весь верх занимала одна огромная комната — кабинет Алексея Максимовича. Самым замечательным в этом кабинете было два огромных окна: в полтора метра вышиною и в три метра длиною, из цельных стекол. Одно из окон выходило на море. Так как дом стоял на полугоре и довольно высоко над берегом, получалось впечатление, будто сидишь не в доме, на земле, а на корабле, на море.

У окна, выходящего на море, стоял простой большой письменный стол, покрытый зеленым сукном, на очень высоких ножках, последнее — для того чтобы А. М. не слишком нагибался при писании, по длинному росту своему. С правой стороны возвышалась простая конторка, так как иногда, уставая сидеть, он писал стоя. Везде — на столах, на многочисленных полках — стояли и лежали книги.

Чтобы не было холодно и сыро, зимой почти постоянно топился камин, в нем горели корни оливковых деревьев, дающие много тепла и не быстро сгорающие. Каприйцы — местные жители — зимой обогревают свои жилища жаровнями, которые очень мало дают тепла, но от которых люди часто угорают до сильных головных болей. Пришлось очень долго убеждать хозяина, домовладельца нашего, чтобы он согласился построить для Алексея Максимовича камины в нашем домике, и удалось убедить его только потому, что это необходимо было для здоровья Горького.

В ту зиму, о которой сейчас идет речь, погода стояла суровая, часто дул сирокко, ветер из Африки. В дни, когда он дует, люди нервничают больше обыкновенного, больше ссорятся. Вообще скверный ветер! В дни, когда он дул особенно сильно, А. М. кашлял чаще и сильнее задыхался.

Он писал тогда последнюю часть давно задуманной им трилогии, истории или хроники маленького городка, «уездной Руси», по образному его выражению.

Всегда он помногу раз исправлял и переделывал написанное им, так было и с «Городком Окуровым». Эпизод Марфы Посуловой в третьей части с подзаголовком «Матвей Кожемякин» был, например, написан совсем иначе: Марфа из хорошей бабьей жалости, тоскливо скучая по Николаю, пасынку своему, которого старый мясник Посулов, ревнуя жену к сыну, отослал в другой, такой же страшный уездный город — Воргород, искренне и горячо привязалась к Матвею Кожемякину. Кожемякин же искал у Марфы утешения в острой тоске своей по любимой им постоялке Евгении Мансуровой.

Я, когда не переписывала для него на машинке и не переводила то, что было ему нужно, занималась переводом с итальянского сицилийских народных сказок. Чтобы быть у него всегда под рукой, но не мешать ему, я устроилась в той нижней комнате, из которой лестница вела к нему наверх.

Сидишь, бывало, и сквозь свои мысли, искания подходящих выражений, чтобы добиться правильного перевода своеобразного языка народной сказки, слышишь скрип пера, шелест перевернутого листа бумаги, как чиркнул спичкой А. М., кашлянул, слышишь все эти привычные, будто не замечаемые уже больше звуки и не беспокоишься — значит, все в порядке.

И однажды вдруг как-то резко двинулось его кресло за письменным столом — значит, встал… А затем что-то тяжелое упало на пол — и мгновенно наступила мертвая тишина. Ни звука! Вскочила, взбежала по лестнице, сердце стучит так, что даже в ушах звенит.

На полу около письменного стола во весь рост лежит на спине, раскинув руки в стороны, А. М. Кинулась к нему — не дышит! Приложила ухо к груди — не бьется сердце! Что делать?

Как я такого большого человека до дивана дотащила, сама не понимаю. Побежала вниз, принесла нашатырный спирт, одеколон, еще что-то, воду, полотенце. Расстегнула рубашку, разорвала шелковую сетчатую фуфайку на груди, чтобы компресс на сердце положить, и вижу — с правой стороны от соска вниз тянется у него по груди розовая узенькая полоска… Оцарапался обо что — не похоже… Ушибся?.. Обо что?.. А полоска становится все ярче и ярче и багровее. Что такое?

Виски ему растираю, руки тру, нашатырный спирт даю нюхать… Задрожали веки, скрипнул зубами…

— Больно как! — шепчет.

— Ты — что? Что с тобой? Обо что ты ушибся?

Он как-то разом сел, вздохнул глубоко и спрашивает:

— Где? Кто? Я?

— Да ты посмотри, что у тебя на груди-то!

— Фу, черт!.. Ты понимаешь… Как это больно, когда хлебным ножом крепко в печень!

Думаю — бредит! С ужасом думаю — заболел и бредит!.. Какой хлебный нож? Какая печень?

Должно быть, видя мое испуганное лицо, он окончательно пришел в себя и рассказал мне, как сидят и пьют чай Матвей Кожемякин, Марфа Посулова и сам Посулов и как муж, видя, что она ласково и любяще, с улыбкой смотрит на Матвея, схватил нож, лежащий на столе, и сунул его женщине в печень.

— Ты понимаешь — сунул, вытащил, и на скатерть легла линейкой брызнувшая из раны кровь… Ужасно больно!

Несколько дней продержалось у него это пятно. Потом побледнело и совсем исчезло.

С какой силой надо было переживать описываемое? Сколько нервов, напряжения и труда тратилось на создание тех творений, какие оставил после себя этот большой человек и писатель!


[1] — Добрый вечер, добрый вечер, синьор! Да здравствует Максим Горький! (итал.).


  1. Отрывок из воспоминаний Андреевой публикуется по тексту газеты «Московский комсомолец», 17 июня 1940 г.
Воспоминания от
Источник:

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus