12 апреля 1902, Москва1
С тяжелым чувством пишу я Вам это письмо, Константин Сергеевич, мне очень хотелось поговорить с Вами, просто и мирно обсудить то странное какое-то положение, в котором я сейчас нахожусь по отношению и к Вам и к театру. Но говорить как-то не удалось, да, пожалуй, оно и лучше. Я бы плакала и волновалась, как это всегда со мной бывает, а Вы едва ли бы даже поняли все то, что заставляет меня плакать и волноваться. Не знаю, почувствуете ли Вы ту искренность и боль, с которой я пишу Вам это письмо, но я решилась высказать Вам всю правду, а там будь что будет.
Последним толчком для меня был разговор с Саввой Тимофеевичем, который говорил, что Вы находите, что я стала небрежно относиться к театру, не занимаюсь ролями и вообще играю на общих своих тонах, а это равносильно, по-моему, тому, что я становлюсь банальной актрисой. Савва Тимофеевич предупредил меня, что такое Ваше мнение может испортить наши с Вами отношения, а он меня знает, как я дорожу Вашим отношением ко мне и как для меня было бы тяжело, если бы Вы стали относиться ко мне дурно. Константин Сергеевич, будьте искренни и скажите по совести — хорошо ли Вы ко мне относитесь? Видите ли, для меня, как я уже тысячу раз Вам говорила, Вы — душа, смысл, суть, все внутреннее содержание, все хорошее этого театра, и я могу служить в нем только в том случае, если в Вас я буду видеть не врага, не человека, подозревающего меня во всевозможных кознях и подвохах, а друга, ясно и твердо сознающего и верящего, что я не способна ни на какие интриги или подпольные действия.
Я не могу и не хочу, чтобы Вы могли то верить мне и считать меня близким и преданным человеком, то интригующим и чуть не предающим Вас! Решите что-нибудь одно и прямо мне это так и скажите, тогда и я буду знать, что мне делать, а так, то падать, то подниматься в Ваших глазах, я, право, не могу и не хочу! Это слишком тяжело, да и обидно уж очень, обидно так, что и сейчас пишу Вам — и плачу.
Вы не можете не знать, что я люблю театр, люблю свое дело очень, ни разу до сих пор Вы не могли бы упрекнуть меня в небрежности… А то, что теперь Вы не поняли, как мне было невыносимо тяжело, какую жестокую муку мне пришлось пережить с 9 февраля2, и не поняли, что человек с ума сходил от тысячи причин очень сложных и болезненных, — показывает мне, как я Вам чужда, как Вы меня мало знаете! А ведь Вы больше, чем кто-нибудь, знаете правду обо мне, Константин Сергеевич.
Рассуждать о том, банальная я актриса или нет, — не мое дело. Может быть, совершенно правы те, которые это находят, говорю это без всякого «унижения паче гордости», совсем просто. Но я думаю, что я все-таки могу быть полезной, могу иногда играть хорошо, а уж особенно если Вы этого бы захотели и помогли мне.
За все четыре года, что я служу, и восемь лет, что я играю у Вас, неужели у Вас не сложилось убеждения, что моя особа в моих глазах всегда стояла ниже общего дела и мое самолюбие не раз приносилось в жертву, раз это было нужно Вам или делу? Неужели не ясно, что, будь я действительно хотя сколько-нибудь интриганкой, — не пришлось бы мне Вам писать этого письма?
Я убедительно прошу, умоляю Вас сказать мне правду, искренне и просто, без страха оскорбить меня, без страха за мое здоровье, мои нервы, без всего того, что затемняет настоящий смысл и суть дела, — уйти мне из Вашего театра или остаться?
Остаться я могу только в том случае, если Вы будете твердо и глубоко убеждены в моей порядочности, а я буду верить Вам, что Вы мне не враг, который слушает каждого, кто говорит обо мне дурно, и верит этому каждому. Чтобы я верила, что Вы не ищете в каждом моем слове или действии подтверждения этому дурному [и что] Вы всегда будете обращаться ко мне лично, какие бы недоразумения у Вас ни возникали на мой счет…
Поймите, что каждое слово этого письма стоит мне очень дорого, что для меня очень важно, чтобы Вы ответили мне очень просто и искренне. Ведь столько лет отдано мною Вам с таким горячим и глубоким чувством восторга и преданности Вам! Столько струн и нитей связывают меня с Вами, что не только рвать их, но даже трогать их — больно. И, пожалуйста, пусть и мое письмо и Ваш ответ будут известны только нам с Вами, что бы Вы ни ответили.
Мария Желябужская
12 апреля 1902 г.
- В связи с активным участием в революционном студенческом движении Андреева оказалась в тяжелом положении в труппе. Недомолвки и умолчания истолковывались ее недоброжелателями как хитрость и неискренность, отдельные пропуски репетиций как манкирование и пренебрежение к театру. Факты ее революционной деятельности вызывали всевозможные «догадки», кое-что в извращенном виде нередко передавали Станиславскому, это подчас нарушало их добрые, дружеские отношения. ↩
- … Вы не поняли, как мне было невыносимо тяжело, какую жестокую муку мне пришлось пережить с 9 февраля… — Андреева напоминает о событиях 9 февраля (массовые аресты студентов). Хотя Станиславский, судя по переписке, понимал, что она связана с революционным студенчеством, он, очевидно, не одобрял ее прямого активного участия в этом движении: «О студенческой истории не будем говорить. Примиритесь с тем, что я этого не понимаю. Есть же вещи, которые в близкие люди не понимают друг в друге. Об этом поговорим как-нибудь особо» (Собр. соч., т. 7, стр. 228). ↩